• Главная
  • Каталог
  • Авторские права
  • Контакты



    особенно у немцев и англичан, очень редко отстают часы. Явятся минута в минуту.
    Он не спеша надел старый прорезиненный плащ, коричневую мятую, порыжевшую от дождя и солнца шляпу. Костюм на нем тоже был не из новых, неопределенного цвета, с большим пятном на рукаве пиджака. Может, переодеться? Нет, не стоит. Для чего? Ведь он едет не на свадьбу и не в театр. Терпеть он не может театры с расфуфыренной самодовольной публикой. И свадьбы тоже не признает. Наряжаться не любит. Не хочет быть похожим на вечного именинника или жениха.
    Крикнул, уходя, домработнице Вале:
    – Когда вернусь – не знаю! Может быть, поеду из института на дачу.
    Спустился во двор. Не спеша вывел машину из гаража, проехал мимо почтительно поздоровавшегося дворника и лихо завернул за угол.
    До института пятнадцать минут не быстрой езды. Значит, приедет вовремя, не опоздает. И вдруг ему страшно захотелось опоздать. Какое лицо сделает директор? Все будут его ждать, смущенно посматривать на иностранных гостей. Секретарь парткома что-то скажет председателю месткома. У всех на лицах будет растерянность.
    Пять иностранцев. Американец. Западный немец. Англичанин. Швед. И низенький толстенький смешной француз Бенуа. Бенуа – знаменитость, талант. Остальные тоже знаменитости, но не таланты. Все пятеро занимаются кибернетикой, изучают память, мозг. Ничего. Обождут.
    Директору он скажет так, чтобы слышал и секретарь парткома тоже.
    – Знаете, проголодался. Забежал в сосисочную. Отличные сосиски. Отлич-ней-шие.
    Машину он остановил не возле сосисочной, а возле магазина произведений искусства. Зашел и стал не спеша рассматривать картины, похожие на увеличенные и раскрашенные фотографии. Долго рассматривал, скучал, а потом вызвал директора магазина и спросил, поглаживая пушистую бороду и любезно улыбаясь:
    – Вы, случайно, не знаете, в каком я веке живу?
    Директор вытаращил обезумевше-изумленные глазки:
    – Что? Что?
    – Если смотреть на улицу, то в пятидесятых годах двадцатого, если смотреть на эти вот картины, то в шестидесятых годах девятнадцатого. Чему же верить, дорогой, действительности или искусству?
    И вышел, посмеиваясь, из магазина, как нашаливший школьник.
    Он на всех художественных выставках вел себя как мальчишка. Спорил, тряся бородой. Кричал тонким, словно чужим голосом:
    – Хлам! Живописная обывательщина! – А затем подходил к книге для отзывов и писал своим четким, школьническим почерком: «Советскому человеку не нужна мещанская купеческая живопись! Где же современность, черт подери? Где она?» И можно было подумать, что он не мог прожить и пяти минут без современности.
    Половина пятого. Он не торопился. Только в пять часов подъехал к институту. Но произошло то, чего он никак не ожидал. Иностранцы тоже где-то задержались.
    Вечером, простившись с остальными гостями, Борода предложил профессору Бенуа неутомительную поездку к себе на дачу в Комарове. Тот согласился.
    И вот машина несется, обгоняя другие машины, сначала по Ланскому шоссе, потом выезжает на Приморское. Скорость нарастает. Навстречу ветер несет пленку моросящего дождя. Она заволакивает очертания морского берега и прибрежных ветел. Лишь время от времени яркий свет фар вырывает из серого сумрака то сосну, то освещенное окно дачного домика, то пролет моста, то литые мускулы металлической физкультурницы, приготовившейся к прыжку.
    Бенуа нравится это быстрое движение. Ему нравится моросящий дождь. Ему нравится и сам водитель, и его пушистая борода, его старенькая, выцветшая от солнца шляпа. И его ловкие руки, держащие баранку. Эти руки, черт подери, создали «электронный мозг», не похожий на другие «электронные мозги», чудесную машину, сообразительную, безукоризненно точную и логичную.
    Бенуа нравится и это выражение «черт подери», которое мсье Бородин, разговаривая по-французски, произносит по-русски. И это лицо кучера или казацкого атамана с гравюры, виденной им в старинной книге о России еще в детстве. Русская вольная, буйная душа, не до конца еще рационализированная марксизмом. Что-то напоминающее героев Федора Достоевского. Ставрогин. Свидригайлов. Старец Зосима. И тот с чертовски трудной фамилией, который убил старуху процентщицу…
    Бенуа очень хочет вспомнить эту трудную фамилию и никак не может. Вот тебе несовершенная человеческая память. С электронным мозгом этого не случилось бы.
    «Ста-а-рец»… Бенуа ласково повторяет про себя это давно полюбившееся ему слово. Но в Советском Союзе его никто не употребляет. Здесь его начисто забыли. Оно существует только в академических словарях. Старец Зосима. В мыслях Бенуа он всегда олицетворял Россию. В Бородине есть что-то от старца Зосимы, разумеется, еще до того, как Зосима раскаялся и ушел в монастырь. Но нужно сделать поправку на время. Зосима сконструировал электронный мозг и лихо водит машину. Впрочем, это уже кто-то другой, а не Зосима, не старец. От времени и его железного детерминизма никуда не уйдешь, сколько бы ни шумели экзистенциалисты и сколько бы ни философствовали идеалисты-физики, ссылаясь на беззаконность природы и иррационализм микрокосма. Нет, не старец, а доктор науки, член профсоюза: здесь все члены профсоюза. А пушистая древняя борода – для того, чтобы прятать моложавое лицо, похожее на все другие русские лица. Боязнь обыденности…
    Поднятый шлагбаум. Сверкнувшие рельсы. Поворот. Опять сосны и ели. Домики. Дорога. Снова поворот. И снова сосны.
    – Вот мы и приехали, мсье Бенуа, – говорит Бородин и подруливает, чтобы проехать в ворота.
    На даче сыроватый воздух. Пахнет солеными к маринованными грибами. Что за руки у бородатого хозяина! Они уже несут охапку тонко нарубленных березовых дров. Они уже затапливают печку. Они уже держат сковороду с шипящей свининой… Они уже бьют в дно бутылки с водкой так, что выскакивает пробка. Эти руки все умеют, все могут эти руки.
    И вот уже и гость и хозяин сидят за столом. В рюмках – зеленоватая влага. В большой тарелке – соленые грибы, пахнущие лесной чащей. Бесподобные, хрустящие на зубах грибы.
    – За ваше здоровье, мсье Бенуа, – говорит гостеприимный хозяин и, сверкая крупными белыми зубами, подымает рюмку.
    Водка, как и полагается водке, крепкая и обжигает внутренности холодным и веселым пламенем. Бенуа хочется поговорить с хозяином о чем-нибудь интимном, далеком от железного детерминизма современной эпохи, о чем-нибудь таком, что обжигает сознание, как эта крепкая холодная водка. Ему хочется поговорить о старце Зосиме. Но он смотрит на стену, где висит большой портрет Энгельса, и думает, что это, пожалуй, не совсем подходящая тема для разговора. Еще высмеет его Бородин. Ведь в тот, в первый приезд в Советский Союз он видел на всех лицах вежливо-насмешливую улыбку, когда заводил разговор об излюбленном своем герое старце Зосиме.
    И вот они говорят о том, о чем должны говорить два ученых, занимающихся кибернетикой.
    – Вы знакомы с Норбертом Винером? – спрашивает Бенуа.
    – Только по книгам. А вы?
    – Я знаком. Однажды я с ним целый вечер проговорил на тему, которая меня волнует. Что несет с собой интеллектуализация вещей? Одухотворение и очеловечение их? Несет ли она освобождение человеку или, наоборот, еще большее закрепощение его?
    – Вы слишком отвлеченно ставите вопрос, дорогой Бенуа. Смотря в каком обществе, в какое время. Какому классу. И потом, что означает очеловечивание вещей? Вещи все равно остаются вещами…
    – Это не так. Уже первое каменное рубило было не просто камнем, а камнем, очеловеченным трудом. Обрабатывая камень, первобытный человек вложил в него часть себя, какую-то часть своего интеллекта.
    – Вы выражаетесь неточно, Бенуа. Неточно и несколько туманно. Человек сделал из камня топор. Вот и все.
    – Нет, не все. Из камня возникло нечто новое. В какой-то мере очеловеченное. В наше время человек создает вычисляющие, думающие машины. Это уже высшая форма очеловечивания материи – человек проецирует свой интеллект в механическое устройство, как бы внедряет себя в него.
    – Допустим, – перебивает Бородин. – Хотя это и еще более туманно. Просто человек конструирует остроумный прибор… Интеллект же остается в человеке, а не уходит от него в машину.
    – Как сказать. По-моему, происходит что-то вроде обмена. Человек что-то отдает машине, машина – человеку. Происходит взаимопроникание.
    – Чепуха, Бенуа. Метафизика. Долой метафизику! Выпьемте, Бенуа, за трезвый рассудок! И если хотите, за здравый смысл! Для вас это понятнее!
    Хозяин и гость чокнулись.
    Хозяин зевнул, показав ослепительно белые зубы.
    – Нам завтра рано вставать. Вы, кажется, хотели, Бенуа, пойти вместе со мной в лес за грибами? Если не возражаете, я разбужу вас в шесть утра.
    В шесть утра они оба уже на ногах.
    Бенуа в больших, не по ноге, резиновых сапогах. В старой куртке. В руках у него корзина.
    Идут сначала по дороге к Щучьему озеру, потом сворачивают на тропу. Тропа сыра и упруга. Упруго все, на что ступает нога: мох, кочки, ветви. Все пружинит. Над соснами и елями – солнце, словно вымазанное раздавленной брусникой.
    – Возвращаюсь к вечернему разговору, – говорит Бенуа. – Но это меня не так интересует, как будущее кибернетики, или, вернее, кибернетика в будущем. У вашего классика Гоголя есть превосходный рассказ «Портрет». В нем описывается, как одному художнику, писавшему портрет ростовщика, удалось не только дать изображение человека, но и перенести на холст нечто большее…
    Когда-нибудь удастся создать не только «машину умнее своего создателя», как утверждает Винер, но и машину, способную вобрать в себя индивидуальность ее конструктора, его ум и характер…
    – Ну-ну. Вы увлекаетесь, Бенуа… Ох, смотрите, вон там гриб. Да еще какой!
    Бородин свернул с тропы. Он так увлекся, что забыл о своем спутнике. Вспомнил он о нем через четверть часа.
    – О-о! – крикнул он. – Бену-а! Где вы?
    Никто не откликнулся.
    – О-о! Бену-а!
    Начал моросить дождь.
    – О-о! Бе-ну-а! Где вы?
    А лес молчал, заштрихованный серой пеленой моросящего дождя.
    – О-о! Бенуа! Да где же вы, черт бы вас побрал? О-о!
    Бенуа он разыскал у озера уже в сумерках – усталого, голодного, промокшего насквозь, но довольного и счастливого, разглядывающего большой белый гриб.

    9

    Рябчиков прислушивался к тиканью ручных часов и смотрел на стрелки. Часы шли. Стрелки двигались. Когда они останавливались, он их заводил. Он заводил и будильник. И все равно он просыпался раньше того часа, когда будильник начинал звенеть. Он боялся проспать утро, первые солнечные лучи, почти речного цвета синь, окрашивавшую стекла по утрам.
    Рябчиков просыпался ночью и прислушивался к ровному, спокойному дыханию спящей жены. Он боялся ее разбудить и ждал рассвета. Постепенно в комнате становилось светло, и теперь он мог видеть лицо своей жены. Ее светлые волосы, спадавшие с головы на одеяло, ее тонкий девичий нос, милые губы и морщинки под закрытыми глазами. Он долго глядел на нее, словно время и мир снова могли исчезнуть.
    А широкое окно уже начинало синеть. Просыпался большой город. Улица вся сотрясалась от бега трехтонок и автобусов.
    Солнечный свет уже густо падал на большую географическую карту, висевшую на стене. Глядя на карту, Рябчиков думал о том, что он еще ни разу не бывал на Кавказе. Он не бывал и в Средней Азии. Он глядел на карту, как в детстве, словно перед ним была не раскрашенная бумага, а таинственные страны, вдруг расцветшие на стене. От карты пахло садами, травой, солнцем. Воздух в комнате был синь. Своей синью он окутывал предметы. У каждой вещи было свое яркое бытие, наполненное тишиной и осязаемой предметностью. На столе стоял фарфоровый чайник. Фарфор поблескивал округло и туго. Чайник был прекрасен в своем предметном замкнутом существовании. Он был как бы вписан в утреннюю синь комнаты рукой великого мастера. На подоконнике в глиняном горшке рос цветок. Синее. Розовое. И желтое.
    Цвета играли на подоконнике. Но еще чудеснее их игры был коричневый горшок. Он был, как и фарфоровый чайник, замкнут в своем вещественном бытии. К нему хотелось притронуться.
    Рябчикову доставляло удовольствие притрагиваться к предметам. Ведь в больнице у вещей не было предметного, наполненного радостью бытия. Вода там была бесцветной и безвкусной. Пресной казалась еда. Вещи не имели объема. Они растворялись в неподвижном воздухе. Ощущение пресности погружало в сонное забытье. Мира не было.
    А здесь в каждой вещи был мир. Здесь вещи как бы настаивали на своей предметности.
    Жена проснулась. И встала. В зеркале отразилась ее округлая голая рука и белая шея. Рука поднялась, изогнулась и потянулась к платью.
    – Клава! – сказал Рябчиков.
    Само сочетание слогов доставляло ему невыразимое удовольствие. Он говорил «Клава», и магическое слово открывало ее всю. Она была тут. Возле него. Ее округлые руки, смеющиеся серые глаза и большой влажный, улыбающийся ему рот.
    Рябчиков надел пижаму п пошел умываться. Из крана побежала ему на ладони студеная вода. Мыло мылилось, пенясь. Влажные ладони, студеные и легкие, освежали лицо и шею.
    Клава подошла к плите и включила газ. Метнулось вверх синее пламя. Она поставила на конфорку кофейник.
    Пока кипятился кофе и жарилась картошка, Рябчиков подошел к книжной полке и взял книгу Реми Шовена «Жизнь и нравы насекомых».
    Он раскрыл книгу и прочел про себя: «Слух насекомых коренным образом отличается от нашего. Многие из них почти совсем глухие, но зато обладают чуть ли не фантастической восприимчивостью к колебаниям… Тонкость их восприятия кажется почти безграничной…»
    – Митя, – сказала жена, неся кофейник. – Не время, дорогой, читать. Завтрак остынет.
    Она подняла кофейник и наклонила. В чашку полилась густая коричневая аппетитная жидкость. Пахло кофе, сливочным маслом и свежей булкой.
    Рябчиков помешал ложечкой сахар в чашке. На стене прыгал желтый зайчик. В полураскрытую дверь лилась синь и воздушная глубина из соседней комнаты. Мир был звонок, как удар колокола. От его тугого звона дрожали стекла в окне и даже занавеска.
    – Слышишь, Клава, – сказал Рябчиков тихо и медленно, – существует такое насекомое – я забыл его трудное латинское название, – которое ощущает колебания, не превышающие половины диаметра атома.
    – Что ты говоришь, Митя? Вот бы нам с тобой так.
    Он улыбнулся.
    – Эго, Клава, нам ни к чему. Ты слышишь, как вибрирует стекло, как дрожит улица?
    – Нет, не слышу, Митя. Я привыкла.
    – А я, видно, еще не привык. Каждый звук мне доставляет радость… – сказал он. И потом добавил: – Привыкаю.
    И он подумал: разве можно привыкнуть и уже больше не замечать, как прыгает зайчик на стене, как сверкающе бел и кругл фарфоровый чайник, как капает вода из крана в раковину на кухне, как кошка серой лапой моет мордочку, как в дали убегающей улицы возникают дома, и этажи, и окна с глубиной чужих квартир, где идет своя жизнь, также наполненная тугим звоном мира?
    – Да, Митя, – сказала Клава, поднимаясь из-за стола. – Мы хотели с тобой пойти купить подарок для профессора Тамарцева. Ты не забыл?
    И Рябчиков рассмеялся: Тамарцев подарил ему мир, какой же вещью можно отплатить за такой подарок?

    10

    Арапов видел горы с белыми снежными пиками. Горы были возле самых его глаз. И за ними еще горы. И ему казалось, что он дотянется до них рукой – так близко были их студеные вершины и вещи кедров на склонах.
    Возле ног гремела речка. В зеленой воде были видны коричневые круглые камни. И вода, падая с утеса, гремела и грохотала, и от ее звука в ушах становилось пусто, словно в этом грохоте и звоне тонул и исчезал мир.
    – Николай! – спрашивал отец. – У тебя не кружится голова?
    А голова кружилась, и ему казалось, что он летит вниз с утеса вместе с грохочущей, гремящей, звенящей водой.
    Потом они подымались вместе с отцом на крутую гору, подымались весь день и все равно не могли подняться, и внизу под ногами все было как в дымке. И вдруг все закрыло большой тучей. Из дымки показалась морда оленьей важенки и большие, как блюдца, влажные оленьи глаза.
    За горой было озеро. И когда они подошли к озеру, он не узнал отца: отец постарел на тридцать лет.
    Падал дождь. И на озере вскипали пузыри. И где-то ржала лошадь. Потом из леса донеслась музыка. И озеро начало раскачиваться. Дождь лил. И каждая капля звенела.
    – Николай! – откуда-то донесся голос отца.
    И вдруг все исчезло. Перед ним стояла Жермена.
    – Повтори, что ты сказал.
    – Ничего.
    Потом он вез ее в своей машине, но мимо бежали не деревья парка Монсури, а кедры и лиственницы детства.
    – Повтори…
    – Ни за что!
    И он действительно не мог повторить то, что сказал, потому что бытие никогда не повторяется и не повторяет.
    Над плоскогорьем кружился ястреб. Пахло камнями и богородской травой. Потом густой лес обступил Арапова со всех сторон. Но вот и лес исчез. Возникла дорога. И он снова увидел Жермену, которая шла по дороге в лагерь смерти.
    И он снова видел ее глаза. Жермену уводили от него два очень интеллигентных гестаповца. Один сказал, почтительно улыбаясь:
    – Я читал вашу книгу, уважаемый метр. Я читал ее… Ведь ее… Ведь я учился на философском факультете у самого Макса Вундта. Я учился и недоучился, потому что на свете есть дела поважней занятий философией, уважаемый метр. Как вы думаете?..
    Он неплохо владел французским языком, этот гестаповец. Может, он и в самом деле учился у Макса Вундта. На философских факультетах рейха преподавали философы и посильнее Макса Вундта. Даже сам Мартин Хайдеггер. Мартин Хайдеггер как-то сказал, что «человек, заброшенный в этот мир, осужден…» Гестаповец учился философии, но это ему не помешало стать гестаповцем. А глаза Жермены смотрели на Арапова. В ее больших черных глазах отразилась скорбь и что-то другое, что было бесконечно сильнее скорби. В глазах жены были доброта и жалость, словно не ее вели на смерть, а его, Николая Арапова, оставшегося дома.
    – Не унывайте, дорогой метр, – крикнул гестаповец. – Вундт говорил, что древние греки не унывали. Древнегреческое мировоззрение…
    Уж не собирался ли он читать лекцию? Но тот, второй, который не учился у Макса Вундта и не интересовался древнегреческим мировоззрением, сказал:
    – Всего хорошего!
    И они ушли, уведя с собой Жермену, уведя навсегда. В этом мире только слово «навсегда» выражает правду. Все остальные слова врут.
    И снова перед ним возникает детство. Он мчится на коньках. Тихо играет оркестр. И две горничные катают на высоких санках жену исправника, надменную, совсем еще не старую даму.
    – Чей это мальчик? – спрашивает жена исправника, показывая на него.
    И какой-то чиновник, уже пожилой, с седеющей острой бородкой и в пенсне, подбегает к ней на коньках и, почтительно согнувшись, докладывает:
    – Сын золотопромышленника Арапова.
    На лице жены исправника появляется недоумевающее выражение.
    – Совсем не похож. Ни чуточки не похож. Ни капельки не похож.
    А чиновник с острой седенькой бородкой издает угодливый смешок и, изящно подняв тонкую длинную ногу, другой ногой делает поворот и несется по льду, скользит, освещенный керосиновым фонарем, в сопровождении густой горбатой тени, как у Петера Шлемиля до сделки с чертом.
    Оркестр играет медленный вальс.
    Затем он исчезает, и возникает странное существо с огромной головой и большими детскими глазами.
    – Kто ты? – спрашивает Арапов как во сне, с трудом произнося каждый звук.
    – Кто? На этот вопрос наука еще не дала ответ. И даст ли, в этом можно сомневаться. Один советский археолог назвал меня космическим гостем, вообразив, что археологии дано изучать будущее.
    – А кто вы на самом деле?
    – Зачем торопиться с ответом? Пока я еще некто, но научные фантасты уже спешат дать мне имя, как будто без имени я утеряю нечто от своей реальности.
    – С какой вы планеты?
    – Вы думаете, я оттуда? Разуверьтесь. Во-первых, кроме как на Земле, нигде нет дискретной жизни. Там, на планетах, в космосе, нет морфы и нет морфологов. Там нет частностей, а только общее. Представьте себе студенистую массу, аморфную, как желе…
    – Но законы жизни, законы эволюции…
    – Они обязаны Земле и земным условиям. Для того чтобы осуществились личность, индивидуальность, нужна память. Не мне же излагать вам азы современной генетики. Нуклеиновые кислоты передают наследственные особенности потомству, связывают вид и его разновидности во времени. Они подсказывают каждому существу его форму и его личную индивидуальность. А представьте себе жизнь без нуклеиновых кислот, жизнь без памяти, где все и навсегда лишено формы… Представьте себе этакий студень, непрерывный, как Атлантический океан.
    – Это метафизика. Чертовщина!
    – И это говорит мне философ-идеалист? Забавно!
    – Вы же сами опровергаете свои слова. Вы не кусок студня, у вас есть форма, хотя, признаться, меня немножко шокирует ваша огромная голова.
    – И пусть шокирует! Мир и создан для того, чтобы шокировать нас с вами. Он – загадка, для которой не дано разгадки. Логика – это ловушка, созданная природой, самоиллюзия и самообман. Бытие алогично, иррационально, оно бесконечно богаче разума.
    – Это я писал в своей последней книге. Вы повторяете мои слова.
    Раздался негромкий приятный смех.
    Потом все исчезло, все закрылось тучей…
    В своей статье известный французский нейрохирург Гастон Леру подробно описывал нейрохирургическую операцию, прошедшую довольно успешно.
    «Больной Николай Арапов был возвращен к жизни. Он будет вполне нормальным человеком и сможет пользоваться всеми чувственными радостями жизни. Правда, едва ли он сможет заниматься философией. Да вряд ли у него и появится желание абстрактно мыслить.
    При лечении больного Арапова были применены новые методы… Участки мозга больного, ведающие памятью, были подвергнуты воздействию слабого электрического тока. И, как потом рассказывал сам больной, у него возникали безвозвратно утерянные воспоминания. Образы, которые беспрерывно сменяли друг друга, были удивительно выразительны и конкретны».
    Тамарцев с грустью закрыл журнал. Он вспомнил Арапова таким, каким видел его в ночном кафе, читавшего нараспев, как читают профессиональные поэты:

    Память, память, ты не сыщешь знака,
    Не уверишь мир, что то был я.



    Часть четвертая
    РАСПЕЧАТАННОЕ ВРЕМЯ




    1

    Новый, недавно сконструированный аппарат стоял в классе-лаборатории. Преподавательница биологии Дуона включила его. И сразу же ее скрыла пелена отчуждения. До школьников донесся ее вдруг отдалившийся голос:
    – Сейчас резко изменится единица времени. Число мгновений намного увеличится. Перед вами тот же самый мир. Но, не правда ли, дети, в это трудно поверить? Таким видят мир насекомые этого вида…
    В классе-лаборатории вдруг что-то непонятное произошло с временем. И с временем и с пространством. Предметы начали менять свою форму. И форму и цвет. Все стало зыбким. Огромным миром вдруг стала маленькая лаборатория. Ее стены уходили вверх и стремительно неслись вниз. Вдруг возникали обрывы и пропасти, заполненные пугающей пустотой. На том месте, где стоял аквариум с рыбами, появилось озеро. Толстое зеленое стекло было его берегами. Чудовищно огромные золотые рыбы трогали его страшными лиловыми ртами. Прозрачное, видное насквозь озеро то опадало, то поднималось.
    Из-за пелены отчуждения донесся голос Дуоны:
    – Каждый из вас, дети, находится как бы внутри этого насекомого, насекомое летит, и вместе с ним летите и вы. Вы видите все, что оно видит, и так, как оно видит. Не забудьте, что для этого насекомого час – это почти полгода. Мы смотрим на все, как через микроскоп, но не только микроскоп пространства, но и микроскоп времени…
    Через пять минут Дуона выключила аппарат. Дети снова были в мире обычных вещей. Каким маленьким теперь казался аквариум с золотыми рыбками! Но давно ли это все было? Дети чувствовали себя так, словно они совершили длительное путешествие.
    – Сколько вы пробыли в мире насекомых? – спросила Дуона. – Пусть на этот вопрос ответит мне Ар. Его ощущения обладают большой точностью. Ну что же вы, Ар, молчите? Разве трудно ответить на этот вопрос?
    Мальчик смущенно улыбался.
    – Мне показалось, – сказал он, – что я пробыл в том странном мире… – он замялся, как бы мысленно измеряя прошедшее время, – день. Но этот день был очень длинный и очень интересный.
    – А вы как думаете, дети? Ну, хотя бы вы, Арзу?
    Встала со своего места девочка. Она ответила категорично.
    – Я пробыла там неделю. Но это была необычная неделя. Неделя, состоящая из одних дней, без ночей. Я ведь не спала. Я все видела.
    Дуона покачала головой.
    – Ар был ближе к истине, чем вы, Арзу. Но и он ошибся. Вы пробыли, дети, там всего пять минут.
    На лицах детей появилось недоверчивое выражение. Еще никогда чувства так их не обманывали.
    После урока Дуона пошла на заседание педагогического совета. Директор школы-интерната Уэг сказал собравшимся педагогам:
    – Я только что вернулся из космического путешествия. Мне хотелось бы поделиться с вами своими впечатлениями. На большой космической станции Прозрачная есть школа. Она оборудована во много раз хуже нашей… Там многого нет из того, что есть у нас. Но есть там нечто особенное. Трудности. И даже опасности. Это не тот пригнанный к нашим привычкам и потребностям мир, в котором мы живем. Там анеидайцу все время приходится делать усилия. Даже самое дыхание, которого здесь мы не замечаем, становится проблемой. Природа все время напоминает о себе… Наблюдая жизнь строителей космической станции, я много думал о недостатках нашей воспитательной работы… Вы улыбаетесь. Вы думаете, Уэг опять оседлал своего любимого конька. Но посмотрите на мир, в котором мы живем. Этот мир, благодаря творчеству многих тысяч поколений, стал поразительно приспособленным к анеидайцу. Природа смягчилась, нет острых углов. Это бросается в глаза всем, кому довелось пожить на строящихся космических станциях. Наш мир прекрасен. Но воспитывать, оберегая от острых углов, нельзя. Ведь вы тоже полетите строить новые станции в космосе. У вас должна быть твердая воля. Я хочу, чтобы вы знали: самое прекрасное – это борьба с природой, борьба, не чуждающаяся опасностей. Не нужно смотреть на действительность как на затянувшийся праздник… Каких мужественных, закаленных детей я видел на станции Прозрачная! Сейчас я познакомлю вас с ними…
    Уэг включил свою искусственную память, и в учительской возник маленький и далекий мир, космическая станция…
    Дуоне это было знакомо. Она рассеянно смотрела на развертывающееся в пространстве бытие, на утраченные мгновения, задержанные искусственной памятью Уэга. Мелькнуло сосредоточенное лицо десятилетней девочки, решавшей сложную задачу с помощью вычисляющей машинки. За маленьким помещением, в котором сидела девочка, сразу за стеной царил вакуум, пустота без воздуха, без предметов… Воображение Уэга убрало перегородку, и на какой-то миг девочка повисла над бездной… У педагогов, не бывавших в космосе, помутнело в голове от ощущения обрывающейся пустоты и бездны…
    Картины развертывались одна за другой. Искусственная память Уэга была такой же обстоятельной, как он сам. Часа через полтора Дуона почувствовала себя утомленной. Но Уэг все вспоминал и вспоминал. И не было конца его воспоминаниям.


    * * *

    Приятельница Дуоны Зэа занималась в высшей степени странным делом. Представьте себе, она шила. Шила, держа в руке иголку, как это делали женщины в древнюю эпоху паровых машин, железных дорог и идиллических сельских ландшафтов.
    – Напомни, Зэа, – сказала Дуона, – напомни мне. Я забыла это смешное древнее слово…
    – Шить, Дуона, шить. И вот я шью. Бабушка подарила мне старинную иголку и показала, как ею пользоваться.
    – А зачем?
    – Чтобы упражнять пальцы. Нельзя допустить, чтобы за нас все делали биоэнергетические машины. Немножко милого, старинного, медлительного физического труда, немножко домашней работы. Это не только полезно, это приятно.
    Вошел муж Зэа, архитектор и композитор Прир.
    – Хотите, – спросил он устало и ласково, – я покажу вам дом, который на днях построил?
    Он включил оптический аппарат, и в очистившемся пространстве возникли поляна, деревья, излучина речки и дом, светлый и прохладный, словно сотканный из дождевых струй. Чуть слышная мелодия окутывала пространство. Над домом, сотканным из дождевых струй, висело белое полупрозрачное облако. Одно облако на всем небе.
    – Кто поселился в этом доме?
    – Кто, вы думаете? Великий математик Ок. Он работает над новой математической теорией. Ему нужна тихая музыка, облако в небе и плеск речных волн. И вот мы создали и дом, и ландшафт, и погоду. Он был очень доволен музыкой, нашел ее романтичной, но через полчаса забыл и о погоде, и об облаке, и об излучине реки, весь погрузился в работу. Уже приехали его помощники и ученики и привезли вычислительные машины.
    – Опять ты зря старался, – сказала с досадой Зэа. – Ты так долго вынашивал проект, искал нужную мелодию. И все зря.
    – Я не думал, что он сразу уйдет в работу. Я надеялся… Но ведь новая математическая теория важнее моего проекта, она нужна обществу, экономике, науке. Нужна всем.
    – Я узнаю тебя, Прир, – сказала Дуона. – Ты всегда думаешь о других и почти никогда – о себе. В твоем характере не меньше музыки, чем в этом ландшафте и даже в новой математической теории, над которой трудится Ок.
    – Но я все же думаю, что у него сохранится первое впечатление. Хорошее впечатление.
    Прир выключил оптический аппарат, далекий ландшафт, окутанный тихой мелодией, исчез.
    – Расскажи, Дуона, о себе, – сказал Прир. – Мы давно не видели тебя. Расскажи о своей жизни на космической станции. – Он улыбнулся. – Люди моих склонностей там пока еще не нужны.
    – Там своя красота, совсем не похожая на красоту нашего мира. По сейчас я думаю о другом. Вы должны помочь мне разыскать физиолога и кибернетика Рата. В его институте мне сказали, что он уехал обдумывать какую-то новую биотехническую идею, и его сотрудники не знают, где он находится. А может быть, знают, но не хотят сказать.
    Прир покачал головой.
    – Пожалуй, этого, кроме меня, никто не знает. Еще в начале весны я построил ему временное пристанище для раздумий и лабораторное помещение для экспериментов. Он прямо мне заявил: «Никаких сантиментов и идиллий! Пристанище должно быть отделено от всего, что может мне помешать, внушительной перегородкой. А что касается музыки, лучше обойтись без нее». Мне было нелегко пойти на это. Я ведь не только архитектор, но и музыкант. Да и как можно отделить музыку от архитектуры. Ведь вся современная архитектура пронизана духом музыки… Но я, кажется, нашел именно то, что ему требовалось. Взгляните!
    Прир снова включил оптический аппарат. Пространство очистилось. Возник горный перевал. Блеснула молния. Раздался раскат грома. Огромная грозовая туча висела над обрывом.
    – А где же пристанище? – спросила Дуона. – Я что-то не вижу.
    – За этой стеной, собранной из грозовых туч, – ответил Прир.
    Снова блеснула молния, вновь раздался оглушительный удар грома. Казалось, гремело не там, где синела ограда, собранная из туч, а здесь, в комнате.
    Прир выключил аппарат, Дуона вскочила с места.
    – Я должна сейчас же отправиться туда. Мне нужно повидаться с Ратом. Он что-то знает о моем муже.
    – Это невозможно, Дуона. Он не пустит. И это небезопасно. Там летают шаровые молнии.
    – Я поеду.
    – Тогда вместе с нами, – сказала Зэа. – Достань изоляционные плащи, Прир. И вызови «Быстрее часа». Нет, лучше «Быстрее минуты». Это, кажется, довольно далеко.
    – Сейчас вызову. Но следовало бы сначала пообедать. На гостеприимство Рата рассчитывать не следует. А я проголодался.
    – Пообедаем где-нибудь на обратном пути.
    Они вышли, захватив с собой изоляционные плащи.
    Возле крыльца их ожидала машина.
    – Почему «Быстрее часа»? – спросила Зэа мужа. – Я же просила тебя, Прир, вызвать «Быстрее минуты». Это же далеко.
    – Не так далеко, как это тебе кажется. И, кроме того, там скалы… – Он замялся. – «Быстрее часа» надежнее. Я к этой машине привык.
    Они сели. Возникло отчужденное, почти абстрактное ощущение пространства, порожденное скоростью. Все сливалось в одно крутящееся мглистое пятно. Казалось, не было ничего ни позади, ни впереди, ни рядом, – ничего, кроме сжатого до отказа вертящегося круга.
    – А нельзя ли там изменить климат? – спросила Зэа Прира.
    – Можно, разумеется, но не нам, а самому Рату. Управление погодой находится внутри дома, на кухне. Рату стоит только нажать кнопку, и возле дома будет чудесная погода. Может быть, он уже нажал. Вряд ли он все время прячется за грозовой тучей. Впрочем, через десять минут мы убедимся сами.
    Машина замедлила скорость и опустилась на поляне у горного перевала.
    Дуона и ее друзья вышли.
    – Посмотрите, прекрасная погода! – сказала Зэа. – Солнце! И на небе ни одной тучи!
    – Безотказно действует устройство, – повеселел Прир. – А признаться, я немножко опасался, зная характер Рата. Малейшая неисправность, и жди неприятностей.
    – Но ты же архитектор и композитор, – перебила его Дуона. – Разве ты отвечаешь и за устройство управления погодой?
    – За все отвечаю я. Но смотрите… Солнце! И чистое нежное небо. А он меня уверял, что хорошая погода действует ему на нервы, что он может творить только когда рядом гроза, или снежная пурга, или шторм… Ничего не понимаю!
    Они не прошли и двухсот метров по горной тропе, как солнце скрылось и небо снова покрылось тучами.
    Раздался раскат грома.
    – Наверно, увидел нас, – сказал Прир, – и принял меры. Это на него похоже.
    – Я все равно должна идти. Прир и Зэа, обождите меня здесь. Нет, нет. Я пойду одна…
    И Дуона пошла вверх по тропе, туда, где висела туча.
    Было сумрачно на этой гордой тропе. Все вдруг затихло, как это бывает перед ударом грома. Наконец тягостная тишина рухнула в раскатах. Молния осветила поляну. Теперь стал виден дом. До него было всего каких-нибудь сто метров, но Дуоне эти сто метров казались бесконечными. Они были как вакуум в космическом пространстве, обрывающийся в ничто. Дуона сделала шаг, и ей показалось, что нога ее проваливается в нечто отсутствующее, не имеющее опоры. Она вскрикнула… Ее крик был услышан.
    – Осторожнее, – сказал кто-то из темноты. – Остановитесь! Ждите меня…
    Она узнала голос Рата.
    – Какая необходимость привела вас сюда? Протяните руку и идите за мной. И не бойтесь! Чувства вас обманывают. Здесь нет вакуума… Это только кажется…
    И действительно, под ногами вместо пустоты была тропа, шуршал гравий.
    Войдя в дом, Дуона облегченно вздохнула.
    Рат пристально посмотрел на нее.
    – А, это вы? Жена Путешественника? Снимайте свой изоляционный плащ. Вам ничего не угрожает, кроме опасности услышать правду. Я не из тех, кто прячет свои мысли за оболочкой сладких и льстящих слов. Что привело вас сюда? Откуда вы узнали мой адрес? Признаться, я не испытываю радости от вашего визита.
    – Я пришла узнать о своем муже.
    – Садитесь. И успокойтесь. Вы озябли? Мне стоит нажать кнопку, и буря утихнет. Но я не из тех, кто любит тишину. Вы пришли узнать о своем муже? Но о нем знает та часть моего «я», которая отправилась вместе с ним. Телепатия, к сожалению, не настолько совершенна… И я не могу знать мысли даже своего двойника на таком огромном расстоянии… Может быть, вы голодны? На столе фрукты. Плоды природы, а не искусственного фотосинтеза. Я люблю плоды природы, хотя органики и научились создавать искусственные плоды не хуже…
    – Вы действительно ничего не знаете о моем муже?
    – И знаю что-то. И не знаю почти ничего. Знание, если его можно назвать знанием, находится где-то посредине между «да» и «нет»… Между утверждением и отрицанием.
    – Не играйте словами. Я не для того пришла сюда, чтобы слушать софизмы.
    – Вам и не следовало приходить. Я здесь работаю. Но уж раз вы пришли… я буду откровенен с вами не ради вас и тем более не ради вашего отсутствующего супруга. А только ради вашего покойного деда – биоэнергетика Э-Лана, гений которого я ценю. У вас есть с ним небольшое, чисто внешнее сходство. Что-то в глазах… Вы знаете, я не был другом вашего мужа. Наоборот… Но нас, если хотите, сближали разногласия, нас сближала диалектика спора. Мы спорили с ним здесь. Муж ваш отправился в неведомое, но, – глаза Рата смеялись, – но спор наш с ним продолжается…
    – Продолжается? – перебила его Дуона. – Вы не оговорились? Но как? Где?
    – Если бы я знал – где! Но я не знаю. Идеи вашего покойного деда Э-Лана толкнули меня на создание Собеседника. В Собеседника мне удалось вложить частицу своего живого «я». Собеседник отправился вместе с экспедицией вашего мужа. Но мне не удалось его повторить, хотя осталась схема. По-видимому, вмешалась какая-то неповторимая случайность. Все Собеседники, которых я пытался воспроизвести, оказались неполноценными. Опыт удался только однажды. Мне даже нечем подтвердить, что он удался. Я слишком поторопился. Мне не следовало Собеседника посылать в экспедицию. Но желание продолжить спор было сильнее здравого смысла. Вот уже много лет я пытаюсь воспроизвести опыт, но ничего не получается. У вашего деда это получилось бы. Он один мог мне помочь. Он умел и случайность заставить служить науке. Мне не верят, что я преодолел механизм и создал почти личность. Не верят! А опыт, который нельзя воспроизвести, ничего не стоит…
    Рат усмехнулся.
    – А вы тоже сомневаетесь?
    Дуона покачала головой.
    – Не то и не другое. Я думаю только о своем муже. Мне хочется знать, жив ли он. И когда я узнаю, что он жив, я смогу спокойно и внимательно слушать о вашей попытке преодолеть механизм машины…
    – Вас, кажется, зовут Дуона? Вы действительно очень похожи на своего деда. Лоб. Улыбка. Разрез Глаз. – Рат прищурился, разглядывая гостью. – Конечно, сходство оболочек. Чисто внешнее сходство. Гений неповторим. Но даже ради этого внешнего сходства… Я сейчас вам покажу его…
    – Кого?
    – Вашего мужа, – оказал Рат тихо. Дуона побледнела и схватилась рукой за ручку кресла. Может быть, ей послышалось?
    – Да, вашего мужа, – повторил тихо Рат. – Но этот миг, который мне удалось остановить, относится к сравнительно давнему времени.
    Рат подошел к какому-то странному, незнакомому Дуоне аппарату и, по-видимому, включил его. Что-то непостижимое произошло с комнатой, со всеми вещами и с Дуоной, они как бы сдвинулись с места и переместились в другое измерение.
    Теперь перед Дуоной была та часть космического корабля, в которой находилась каюта ее мужа. Дверь каюты открылась, и появились Путешественник и два его спутника: астронавигатор Никгд и биолог Цын.
    – Твои доводы, – сказал Цын, – все твои доводы не соответствуют фактам. Да, это жизнь, все-таки жизнь, хотя у нее нет ни формы, ни «памяти». Это жизнь, как бы вырванная из времени и посаженная в вакуум. Я везу кусок этого студня в банке со спиртом…
    – Э! Бросьте спорить, – вмешался астронавигатор Никгд. – Наши морские животные не менее студенисты… Поговорим о чем-нибудь более веселом и интересном…Вчера…
    – Вчера! – перебил его Путешественник. – Сколько еще будет этих вчера, пока наступит завтра…
    – Что ты имеешь в виду?
    – То, о чем мечтаю, планету, где живут подобные нам, умеющие чувствовать и мыслить…
    Глаза Путешественника смотрели грустно и устало.
    И снова Дуона почувствовала сдвиг, перемещение пространства и времени.
    На месте космического корабля снова была комната Рата.
    – Вот и все, что я мог сделать, – сказал Рат. – Теперь я должен с вами расстаться. Я уделил вам три дня.
    – Три минуты, – поправила Дуона.
    – Три дня. Вы забыли о законах теории относительности времени. На космическом корабле время течет иначе, чем у нас.
    Дуона вспомнила о своих друзьях, оставшихся у перевала. Неужели прошли три дня?
    – Да, три дня, – повторил Рат. – И не расспрашивайте меня об остальном. Мне еще задолго до вашего прощания с мужем удалось создать этот аппарат… Но я его совершенствую. Пока он еще меня не удовлетворяет. Я показал вам все, что удалось перенести оттуда сюда… Не расспрашивайте. И будьте мне благодарны, я потерял из-за вас столько времени. Я это сделал из уважения к Э-Лану, покойному вашему деду… Теперь разрешите проводить вас. Не беспокойтесь. Гроза давно прошла. Будьте благодарны мне, что я вернул небольшой отрезок бытия вашего мужа.
    – Я вам благодарна, – сказала Дуона. Она простилась с Ратом. На небе не было ни одного облака.
    Тропа вела к той поляне у перевала, где должны были ждать ее друзья.

    2

    Бородин просматривал статью аспиранта. «Сможет ли машина думать? – читал он. – Нет, не сможет. Почему не сможет? Да потому, что все, что делает машина, материально, вещественно. А мысль не материальна. Она относится к психическим явлениям».
    Бородин подчеркивает эту фразу синим карандашом и пишет на полях рукописи:
    «Мысль правильная. Но не слишком ли категорично и сухо она звучит? Это не похоже на вас, дорогой Радик. И ваша правота на этот раз не радует меня».
    Бородин усмехается. Он недоволен своей припиской. Надо бы написать строже, требовательнее, без всяких сантиментов. Но уж раз написано, пусть останется. Радик не из тех, кто может зазнаться. Бородин называет аспиранта Богатырева – Богатыревым только когда сердится. Обычно он называет его Радиком.
    У Радика обычная внешность. Обычная больше, чем следует. Лицо простое, грубоватое. Глаза живые, очень умные, насмешливые. Но дело не только в глазах. Мысль у Радика особая, зрячая. От нее ничто не спрячется, как от рентгеновского луча. Радик знает три языка. А недавно стал изучать еще и итальянский, чтобы прочесть все, что написал Леонардо да Винчи. Радик буквально помешан на Леонардо. Он много читал. И задает вопросы, на которые не всегда может ответить даже сам Бородин.
    Тогда Бородин отшучивается:
    – Надо подумать. Бог знания еще не советовался со мной по этому вопросу, Радик.
    А изредка отвечает лаконично:
    – Не знаю.
    И сердится. Сердится на Радика, на самого себя, а еще больше – на сотрудников своей лаборатории, как будто они виноваты в том, что их шеф чего-то не знает. Радик занял слишком много места в мыслях его шефа. По какому праву? Да, действительно, на каком основании? Почему в свободные часы Бородин должен думать о нем, об этом мальчишке, влюбленном в Леонардо? Мало ли этих молодых людей, знающих иностранные языки, интересующихся физиологией и математикой? Нет, их теперь не так уж мало. Но почти все они вызывают у Бородина раздражение и зевоту – почти все, кроме Радика. Дело в том, что в Радике есть что-то подлинное, он сделан из того же теста, что и его кумир Леонардо. Где природа прячет это тесто? На каких замешивает его дрожжах?
    Мысль невольно часто возвращается к Радику. Подойдет Бородин к стеллажам своей обширной библиотеки, достанет книгу с полки и вдруг спохватится – читал ли эту книгу аспирант Богатырев? Если не читал, надо будет ему посоветовать прочесть.
    Едет Бородин в машине по Петроградской стороне или по Васильевскому острову, едет, торопится на лекцию или на экзамен и мысленно видит всех этих юношей и девушек и думает об иных из них: почему же они созданы не из того теста, что Радик Богатырев, почему природа поскупилась на дрожжи?
    После экзамена декан говорит Бородину недовольным и уговаривающим полушепотком:
    – Что же это так? Неужели ни один не знал даже на тройку? Срезали всех до одного.
    – Мне важно не то, что они знают. Мне важно и интересно, что и как они думают. Знать будут скоро и машины. Научатся повторять по программе.
    – Вы несправедливы.
    – Возможно. Но я не народный судья. И не преподаватель в средней школе. Я ученый.
    Бородин читает статью Богатырева. Из-за каждой статьи Радика приходится буквально драться с членами редколлегии «Ученых записок». Статьи у Радика дерзкие, со свежими и спорными идеями. А не все любят свежие и оригинальные мысли, особенно когда эти мысли высказывает двадцатипятилетний юнец. Кое-кому это кажется нескромным и преждевременным. Глупое слово – «преждевременно». Может, и теория относительности тоже появилась раньше, чем ей следовало?
    Вот и сейчас аспирант Радий Богатырев пытается заглянуть в далекое будущее, ответить на вопросы, на которые еще не удосужилась ответить наука.
    «Личность и мышление». Так называется статья. Радик считает, что мышление нельзя себе представить не только в отрыве от общества, но и от личности. И сразу же ставит вопрос – сможет ли кибернетика далекого будущего создать нечто, способное воспроизводить психические явления? Но тут возникает другой вопрос – что же такое мысль? Может ли она быть безличной, не окрашенной чувством и переживанием думающего?
    – Так. Так, – одобрительно кивает Бородин, словно аспирант тут рядом за столом. – Так, так, Радик. Спрашивай. Самого себя. Природу. Историю. Спрашивай. Ищи ответа.

    3

    Из записей С.С.Ветрова
    «Я начал эти записи с тайной надеждой, что они не кончатся тем, чем они начались… Сейчас, как и в прошлую зиму, на столе передо мной лежит снимок черепа того, кто сто тысяч лет тому назад прилетел на Землю из неведомого мира. Кто был он? Прошлое не ответило на мой вопрос. Отчего он погиб? Почему не смог вернуться в свой мир? Некого спросить об этом. Я все думаю и думаю о нем, словно моя мысль способна просверлить отверстие в бесконечно толстой стене. И вот вчера мною овладела слабость, почти отчаяние… Мне вдруг захотелось порвать в клочки этот единственный снимок, взорвать этот тонкий, ненадежный мост, соединяющий нас с представителем неведомого мира…
    Я держал снимок в руках, когда в мою комнату вошла мать.
    – Сергей, – сказала она своим чеканящим слова голосом. – Ты снова держишь это в руках? Не много ли чести для черепа, кому бы он ни принадлежал? Ведь ты уже пожертвовал всем, Сергей… – В голосе ее почувствовалось что-то вроде угрозы. – С этим пора кончать! Нельзя приносить себя в жертву костям…
    – Мама! – оборвал я ее. – Я приношу себя, как ты выражаешься, в жертву, но не костям, а истине. Если мне удастся доказать, что на Землю когда-то прилетал человек из космоса, многое изменится в нашем представлении о мире.
    – Ты думаешь? Личность не играет роли в истории, даже если эта личность откуда-нибудь и прилетела. Кстати, тебе надо побриться. Оброс.
    Она ушла. Она ушла, даже не подозревая, что спасла ненавистный ей снимок. Мать всегда относилась с подозрением к моим увлечениям археологией. Разгневанная чем-нибудь, она называла меня «Гробокопателем». Но я изменил археологии в тот день, когда нашел череп космического гостя. С того дня меня начало страстно интересовать не прошлое, а будущее. Сколько за эти годы возникло новых наук: астробиология, астрогеология, кибернетика! Современный человек устремлен в будущее. Старики говорят: «Прожить бы еще десять лет, узнать, есть ли жизнь на Марсе и на Венере…» Человека всегда интересовало чужое «я». Ведь человеческое общение построено на этом страстном психологическом интересе к внутренней жизни других людей, не всегда похожей на твою собственную внутреннюю жизнь. Но никогда еще люди так не интересовались тем, существуют ли и на других планетах им подобные… Сколько писем получил я за эти годы с просьбой ответить – есть ли высокоразвитые существа в других мирах? Никто на земле не мог бы с большей уверенностью, ответить на этот вопрос. «Да, есть!» – отвечал я. Я ведь до сих пор храню доказательство того, что на нашей планете побывало существо из другого мира. Я много думаю об этом. Почему моих современников так беспокоит вопрос – одни или не одни они в бездонной Вселенной? А если и одни, что же в этом страшного? Тысячелетия жили люди, не беспокоясь и даже не задумываясь о том, есть ли у них в космосе соседи. Им хватало соседей на Земле. А сейчас каждый школьник и каждый пенсионер с нетерпением ждут ответа на вопрос: есть ли жизнь на других планетах? Они бесконечно далеко от нас, эти невидимые наши соседи. Но наша мысль спешит преодолеть эту даль.
    В 1931 году, когда я был студентом исторического факультета, я купил у букиниста не совсем обычную книгу. На обложке этой книги были удивительные слова: «Межпланетные сообщения…» В предисловии было сказано: «Настоящее сочинение является седьмым, независимым выпуском из серии работ, предпринятых автором под общим заглавием: „Межпланетные сообщения». Шесть выпусков уже вышло в свет». Дальше шло перечисление: «Теория реактивного движения», «Ракеты», «Лучистая энергия», «Теория космического полета», «Астронавигация»…
    А заканчивалось предисловие автора такими, несколько старомодными словами:
    «Все замечания по поводу вышедших в свет выпусков и требования о высылке их читатели благоволят направлять автору по адресу: Ленинград, Коломенская улица, дом 37, кв. 25, Николаю Алексеевичу Рынину». Больше всего меня поразило это неожиданное соседство фантастического с конкретным. Рядом со словами «межпланетные сообщения» стоял ленинградский адрес с указанием номера дома и квартиры.
    Адрес врезался в мою память. Он не давал мне покоя. Он звал меня, словно на Коломенской, в доме № 37, скрывалась какая-то тайна, имевшая отношение к моей судьбе. Я спрятал книгу, чтобы она не попалась на глаза моей насмешливой и скептической матери.
    А однажды вечером я пошел на Коломенскую улицу. Нашел дом и остановился у ворот. Дворник, таскавший вязанки дров, подозрительно посмотрел на меня. Я стоял возле дома, не решаясь войти в парадную дверь. Сердце колотилось, как в детстве, словно стоял у дверей не трезвый насмешливый студент исторического факультета, а школьник, начитавшийся Жюля Верна. Потом я поднялся по лестнице, нашел квартиру № 25 и позвонил. Мне открыл пожилой человек, нисколько не удивившийся моему приходу. У него было такое выражение лица, словно он меня ждал.
    – Николай Алексеевич? – спросил я.
    – Да. Проходите.
    Сидя в кабинете у Рынина, я долго мямлил, подыскивая слова, чтобы объяснить цель своего прихода. Это было довольно трудно, потому что привело меня сюда смутное желание увидеть нечто необычное. Но Николай Алексеевич сам пришел мне на помощь:
    – Интересуетесь межпланетными сообщениями?
    – Интересуюсь, – ответил я, не очень, правда, убежденным голосом.
    – Вы техник? Математик?
    – Нет. Студент исторического факультета. Будущий археолог.
    – Археолог? Вот это интересно. А не думали ли вы о том, что в земле хранятся более интересные тайны, тайны, имеющие отношение не к нашей земной истории, а к космосу?
    – Нет, не думал.
    – А я думал об этом не раз. Не может быть, чтобы на Землю за всю ее долгую историю не прилетали космические корабли из других миров.
    На моем лице появилась скептическая улыбка. Рынин заметил ее.
    – Сомневаетесь, молодой человек? Это ваше право. Но не делайте из сомнения профессию. Среди профессиональных ученых и специалистов слишком много сомневающихся, и сомневающихся даже в том, в чем не следовало бы сомневаться. Как трудно было работать Константину Эдуардовичу Циолковскому и его ученикам оттого, что в науке еще, к сожалению, много людей, боящихся смелой мечты…
    Прошло много, много лет.
    Я вспомнил Н. А. Рынина, когда вернулся домой после войны. «Вот кому я расскажу о своей находке, – думал я, – и вот кто поверит мне и поможет советом…»
    Но увы: Рынина я не застал. Рынина не было в живых».

    4

    Предметы жили, демонстрируя свою вещественность. Каждый предмет словно говорил: «Я неповторим. Я так же велик и прекрасен, как мир».
    Рябчиков все еще испытывал острое чувство узнавания. Все, что его окружало, – дома, улицы, деревья, вещи, – все было наполнено особой значительностью, как в раннем детстве.
    Падал дождь. Его шум был захватывающе громок. В падающем дожде слышался громкий настойчивый шепот, словно рядом разговаривали влюбленные. Потом темноту раздирала молния. Отсветы ее дрожали на ставшей вдруг почему-то лиловой занавеске, на потемневших, мокрых, струящихся стеклах окна.
    – Оля! Оленька! – звал во дворе чей-то женский голос. – Беги скорей домой… Оля, Оленька!
    А дождь лил.
    Однажды Рябчиков принес домой странную покупку. Он принес акварельные краски и несколько кисточек. Объемная, торжествующая, мудрая жизнь вещей не давала ему покоя. Уж не рассчитывал ли он с помощью детской кисточки и этих жалких красок овладеть сутью вещей, раскрыть их смысл?
    Вернувшись из школы, где он преподавал биологию, он клал на стол белый лист бумаги и, слегка смочив кисточку водой, прикасался к краске. На лист ложилось красочное пятно. Но вещи ускользали. Они не хотели выдавать тайну своего бытия никому, а тем более Рябчикову, художнику-самоучке.
    Рябчиков застенчиво улыбался. Ему было стыдно. Ему казалось, что в его ненасытном желании глядеть на вещи, как бы ощупывать их объем, их плотность есть что-то нехорошее, похожее на жадность. Да и какой он художник?
    Жена нетерпеливо звала:
    – Пойдем, Митя, в кино. Сегодня, говорят, идет интересная картина.
    Он неохотно откладывал кисточку, закрывал коробку с красками и шел с женой в кино. Он не любил этот бег предметов, мелькание, поспешность… Его это раздражало. На экране бытие как бы отделялось от вещей. Нарушался самый важный закон реальности, как во время сна. Все торопилось, стремилось к концу. А затем в зале зажигался свет. И все делалось до безобразия будничным. Он возвращался домой. Уже на улице, выйдя из кино, он снова обретал радость неторопящегося общения с окружающим миром.
    Дома он снова брал кисточку и прикасался к краске. На бумагу ложилось красочное пятно. Возникали контуры кувшина, блюдца или фарфорового чайника. Но контуры оставались контурами. Бытие вещи, вес ее, непередаваемо прекрасный объем ее – все это оставалось на столе, сопротивляясь руке Рябчикова и его желанию. На бумаге лежал контур и красочное пятно. Это сопротивление вещей одновременно приводило Рябчикова в отчаяние и доставляло ему сильную радость. Он будет пытаться и продолжать еще и еще, до тех пор, пока не раскроется тайна вещей…
    В выходной день пришел навестить Рябчикова профессор Тамарцев. Рябчиков рисовал. Тамарцева заинтересовало это.
    – Давно увлекаетесь рисованием?
    – Нет. Недавно, – ответил Рябчиков смущенно.
    Тамарцев взглянул на рисунок, лежавший на столе. На листе бумаги были изображены нехитрые вещи домашнего обихода. И утюг, и медный чайник, и кружка были словно увидены человеком, впервые попавшим на Землю и удивившимся тяжести, объемности и красоте земных вещей.
    Чем больше смотрел Тамарцев, тем больше охватывало и его изумление перед красотой, тяжестью и мудростью земных вещей.

    5

    Зимние каникулы Дуона провела в горном санатории. Это был обычный санаторий, расположенный недалеко от заповедника, где сохранился старинный лес со звериными тропами. Иногда можно было увидеть и самих зверей, таких странных и архаичных, представителей давно минувших эпох, зверей с их дикой живостью движений. Сгустки давно исчезнувшей жизни, они появлялись вдруг, останавливались на поляне или стремительно бежали к водопою, не подозревая, что судьба оказалась милостивой к ним не ради них самих, а ради человеческого любопытства. К легкому, сделанному из пластмассы зданию санатория примыкал темный зал. Это был зал «путешествия в прошлое»…
    Наивные, старомодные развлечения! Зал был построен еще в прошлом веке одним художником – энтузиастом модного тогда иллюзионизма. Неестественно веселый, наполненный пошловатой актерской жизнерадостностью мужской голос претенциозно зазывал отдыхающих:
    – Уважаемые, – говорил он чуточку фамильярно, – вам предлагают прошлое безвозмездно. Заходите, дорогие. Путешествие начинается…
    Перед Дуоной и другими отдыхающими возникали картины прошлого. Вероятно, в минувшем веке они удивляли людей своей технической новизной и исторической убедительностью. Сейчас эти картины прошлого вызывали насмешливую улыбку. Чего стоило средневековье с его слишком натуральным рыцарским турниром. Смесь старинного телевидения, древнего кинематографа и немножко… гипнотического внушения… Дуона едва дождалась перерыва и выскочила из зала под шумящие струи дождя. Она выскочила не одна, с ней вместе выбежали из зала все не слишком пожилые люди. Только старикам, любящим вспоминать юность, могли доставить удовольствие эти устаревшие приемы иллюзионистского искусства.
    Дуону окликнул мужской голос. Это был инженер-кибернетик Аль.
    – Ах этот механический затейник! – сказал, смеясь, он. – У меня в ушах до сих пор его старомодные высокопарные благоглупости. «Вам предлагают прошлое…» А эта жалкая попытка гипноза в синтезе с кинематографом… И как еще разрешают врачи этот просветительный дурман. А эти рыцари в их латах – плод провинциального воображения… Я так себе и представил этакую даму-сценаристку с ее слащавой дамской фантазией. Рыцари были проще, грубее. От них пахло не духами, а луком. Под их латами и кольчугами, случалось, ползали маленькие и злые насекомые, о биологических свойствах и особенностях которых ныне дискутируют палеоэнтомологи. Пройдемтесь, Дуона. На свежем воздухе пропадет этот эстетический дурман.
    У Аля был приятный голос. Он чем-то напоминал Дуоне голос того, кого она устала ждать. Но только голос. Аль не был похож на Путешественника.
    Воспоминания о муже унесли Дуону далеко от тропы, по которой они ушли с Алем. Когда она прислушалась, Аль уже говорил о другом:
    – Вы слышали новость? Вчера скоропостижно скончался в своей лаборатории знаменитый кибернетик Рат. Это был выдающийся техник и экспериментатор. Но плохой человек. Очень плохой человек.
    – Вы его знали?
    – Еще бы. Я у него учился. И пять лет работал в его институте. Я помогал ему создавать экспериментальную новинку, искусственного собеседника… Рат – он никогда не отличался скромностью – утверждал, что почти добился принципиально невозможного и переступил границу, отделяющую человека от машины… Он утверждал, что созданный им искусственный собеседник обладает чертами личности, характером… Разумеется, это было преувеличением. У Рата была странная идея в духе старинных романтических, так называемых черных романов… Он говорил нам, своим ученикам, что он хочет впроецировать свой характер в машину, внедрить в нее свою личность и этим добиться личного бессмертия… Мы, сотрудники его лаборатории, посмеивались. Нам казалось, что характер Рата, недоброжелательный и эгоцентричный, с атавистическими пережитками, вовсе не достоин увековечения. Но мы работали. А больше всех работал сам Рат. Ему нельзя было отказать ни в уме, ни в выдающихся способностях, ни в трудолюбии. Мы создали искусственного собеседника. Ловкого спорщика. И все же этот собеседник остался машиной, не стал личностью. Этот механизм был отправлен в одну космическую экспедицию…
    Аль замялся.
    – Я знаю, – сказала Дуона тихо. – В ту экспедицию, которая не вернулась. В числе ее участников был мой муж.
    – Может, еще вернется… – В голосе Аля не чувствовалось уверенности.
    – Нет. Прошло слишком много времени… Но я все равно жду. Вопреки логике, вопреки здравому смыслу, вопреки всему, я жду его и его товарищей. Каждое утро я просыпаюсь с таким чувством, словно мне надо отправляться на космический вокзал встречать его, что я могу опоздать. Я смотрю на стрелки часов, считаю секунды. Сердце бьется, как в те минуты, когда космический корабль оторвался от нашей планеты. Я думаю и думаю о нем. Пытаюсь представить себе его в чуждой обстановке, в которой его и его друзей что-то задержало. Не гибель; не смерть; а что-то временное… Я не могу смотреть на часовые стрелки. Когда он был со мной и мы разлучились, я смотрела на часы и считала минуты. Но сейчас… Лучше об этом не говорить. Да, кстати о Рате. Я встретилась с ним «Внутри мгновения», когда возвращалась домой с космической станции. Рат сказал мне странные, загадочные слова. Он сказал, что он послал себя вместе с экспедицией моего мужа в космос… Он имел в виду этот аппарат… Потом я еще раз разговаривала с ним в его горной лаборатории. Но он опять повторил мне эти слова…
    – Да. Он считал искусственного собеседника своим вторым «я». Но машина не может стать личностью, потому что личность имеет дело с историей, своей собственной историей, и с историей общества, которое породило эту личность… Рат не хотел это понять. Он был атавистически эгоцентричен, эгоцентричен, как наши предки при капитализме… Что с вами, Дуона? Отчего вы так побледнели?..


    * * *

    Дуоне казалось, что «Быстрее минуты» на этот раз движется медленнее, чем всегда. Дуона спешила увидеть дядю Э-Лана-младшего, на днях вернувшегося из длительной экспедиции в космос. Она спешила, хотя надеяться было не на что. Экспедиции, возглавляемой Э-Ланом-младшим, ничего не удалось узнать о пропавшем без вести космолете Путешественника. Правда, экспедиции необычайно повезло в другом. Открытие, сделанное Э-Ланом-младшим, было грандиозно. На краю Галактики экспедиция обнаружила неизвестную планету Тиому, населенную высокоразумными существами.
    Дядя Э-Лан-младший встретил Дуону в саду, обнял ее и повел в дом.
    Дядя мечтательно улыбался. Он хотя и был здесь, рядом с Дуоной, но одновременно он был и там, на далекой, открытой им планете. И «там» было намного реальнее и сильнее, чем «здесь».
    – Мы пробыли на Тиоме три месяца и полторы недели, – сказал дядя, словно продолжая давно начатый разговор. – Тиомцы по своему внешнему виду не так уж сильно отличаются от нас. Но их история и цивилизация значительно отличаются от нашей. Еще в верхнем палеолите они проявили необычайные биологические способности. В ту эпоху, когда наши предки с трудом приручили оленя и из дикого злобного волка сделали преданного друга – собаку, тиомцы сумели приручить несколько десятков видов животных, и млекопитающих, и насекомых, и рыб, и несметное множество видов растений сделать домашними. Это обстоятельство открыло особые пути для цивилизации. Тиомцы (а каждый тиомец – это гениальный биолог) развили все теоретические и прикладные области биологии, особенно медицину. Там каждый индивид – дрессировщик, ботаник, зоолог, ихтиолог, энтомолог. Цивилизация Тиомы не знала крайностей техницизма, разрыва в развитии техники и биологии. Науки развивались одновременно.
    Дуона слушала рассеянно. Она, как и все жители Анеидау, знала о планете Тиома и об удивительной тиомской цивилизации все, о чем поведал миру дядя, прежде чем поделиться с племянницей.
    Все чувства Дуоны были напряжены до отказа. Ей хотелось поскорей услышать от дяди хоть что-нибудь о пропавших без вести… А дядя Э-Лан-младший продолжал рассказывать о Тиоме.
    – Удивительный мир, мир, населенный биологами, влюбленными в природу, сумевшими сохранить все ее богатства, сохранить и во много раз умножить… Что с тобой, Дуона?
    – Ничего, дядя. Продолжай. То, что ты рассказываешь, необыкновенно интересно…
    Э-Лан-младший внимательно посмотрел на племянницу.
    – Извини меня, Дуона. Не с этого я должен был начать разговор с тобой…
    Он сделал паузу.
    – Тиомцы ничего не слышали о пропавшем без вести космолете. И нам ничего не удалось узнать… Но вскоре отправляется вторая большая экспедиция. И если ты хочешь, Дуона, отправиться вместе с ней…
    – Хочу, – сказала Дуона.

    6

    У Веры Исаевны был не очень-то покладистый характер. Ее боялись, ее не любили, но ее уважали. За это уважение она платила слишком дорого, но нисколько не жалела об этом.
    В гимназии на нее не без страха смотрели учителя, дома – родители и родственники. Одноклассницы заискивали перед ней, но это им не помогало. Она не щадила никого – ни первых учениц, ни второгодниц-лентяек, ни умных, ни глупых, ни добрых, ни злых, ни богатых, ни бедных. На все и на всех она смотрела так, словно пришла в театр, простояв долго в очереди и дорого заплатив за билет, и вдруг обнаружила, что спектакль поставлен халтурщиком, пьеса скучна, а роли исполняют бездарные актеры.
    Застенчивому молодому человеку, влюбившемуся в нее и решившемуся наконец с ней объясниться, она сказала громко, так, чтобы могли услышать и прохожие:
    – А вы не могли бы облечь ваше так называемое чувство в менее пошлые слова?
    Родители думали, что она никогда не выйдет замуж, но она вышла раньше всех своих сверстниц, прожила с мужем пятнадцать лет, и довольно дружно, к большому удивлению всех, кто ее знал. Муж ее, строитель дорог, умер от таежного энцефалита вдали от дома в те годы, когда еще не существовали противоэнцефалитные прививки.
    Она вырастила детей сама, зарабатывая на жизнь преподаванием английского и французского языков, занимаясь стенографией и перепечатывая на машинке рукописи графоманов, соблазненных объявлением, опубликованным на четвертой полосе «Вечерней Красной газеты», где, между прочим, упоминалось и о том, что машинистка обладает абсолютной грамотностью и хорошим слогом. Она действительно обладала хорошим слогом и безукоризненным знанием грамматики.
    За вдовой пытался ухаживать заведующий гастрономическим магазином. До поры до времени она не отвергала его ухаживаний, ежедневно приходила в магазин – покупать продукты, беседовала с завмагом, когда, с любезной улыбкой на толстом лице, он выбегал к ней из-за прилавка. Но однажды, понюхав колбасу, она потребовала жалобную книгу и своим четким красивым почерком написала: «Здесь торгуют недоброкачественными продуктами». Затем позвала завмага и сказала, размахивая колбасным отрезком:
    – Избавьте меня от своих любезностей и домогательств! За ними скрывается нечто такое же недоброкачественное, как эта колбаса.
    Шли годы. Она мало менялась и физически и духовно. Седые волосы обрамляли не по годам моложавое лицо с острым носом и очень живыми, влажно поблескивающими черными глазками, смотрящими на людей так, словно эти люди своими равнодушными спинами заслоняют от нее нечто очень интересное и понятное только ей одной.
    Своих детей она любила, но не делала для них никаких исключений. Она разговаривала с ними тем же насмешливым тоном, каким разговаривала со всеми. Анастасии, по ее мнению, не хватало характера и ума. У Сергея был ум, и характер, и талант, но у него не было самого главного, в чем нуждаются люди. Ему никогда и ни в чем не сопутствовала удача. Она считала, что в этом виноват только он сам, какой-то был невидимый дефект в его натуре. Человеку должно везти в жизни, а если уж не везет во всем, то, значит, нет контакта между ним и тем, что неумные люди называют судьбой.
    Ему ни в чем не сопутствовала удача. Но он не сдавался, много работал, учился, спал в сутки не больше четырех-пяти часов. И все равно ему не везло. Ему повезло только раз в жизни, но удача сразу же превратилась в неудачу.
    Ну, а ей, его матери, разве везло? Всю жизнь ей сопутствовали только неудачи. Но она, в сущности, сама была в этом виновата. Разве она согласилась бы хоть на миг играть роль в счастливо-сентиментальной пьеске? Да и какую она могла исполнять роль, кроме той, которая ей подходила?

    7

    В свое время Бородина очень заинтересовало археологическое открытие Ветрова. Он писал статью о мозге человека будущего для научно-популярного журнала, когда вышла в свет книга Ветрова с таким удивительным и странным названием: «Будущее человека на основании антропологических и археологических данных».
    Бородина поразило совпадение его собственных взглядов с действительностью, которая одновременно оказалась по ту сторону и далекого прошлого и далекого будущего.
    Он много раз рассматривал репродукцию фотографического снимка, этот огромный неземной загадочный череп, и ему казалось, что будущее разверзлось специально для того, чтобы подтвердить правоту его взглядов, взглядов Бородина.
    Каким будет ум человека через много-много тысячелетий? Какой будет его память? Где искать ответа на эти вопросы? В эволюционной физиологии? В морфологии высших приматов?
    Эти вопросы возникали в сознании Бородина в течение многих лет.
    Он наслаждался быстрой ездой на своей машине, осенью собирал грибы, летом переплывал огромное Щучье озеро на глазах завистливо смотрящих юношей-спортсменов, выходил из воды, как морской бог, широкогрудый и бородатый. Но где бы он ни был, в воде или в лесной чаще, пахнущей подосиновиками, он думал все о том же: какой будет человеческая память? Но разве он один думал об этом?
    Однажды в конце напряженного лабораторного дня к Бородину подошел Радий Богатырев и сказал:
    – Я собираюсь писать статью о том, какой будет человеческая память.
    Бородин усмехнулся. Только Радик мог взяться за такую трудную задачу. Радик, с его неистощимым энтузиазмом, с его привычкой постоянно заглядывать в будущее.
    – Пишите. Это интересно. Но, если не секрет, какие у вас насчет этого соображения?
    – В малоизученной истории власти человечества над временем, по-моему, были четыре этапа. Первый этап – это возникновение языка, устной речи. Второй – появление письменности, а затем книги. Третий – кино. Четвертый этап – это изобретение радио и телевидения.
    – Ну а пятый, Радик?
    – О пятом, еще не существующем этапе я сейчас и думаю. Если что-нибудь удастся – человек получит власть над ускользающим временем.
    – Что же это такое, Богатырев? Уж не гетевское ли: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!»
    – Я еще не нашел для своей мысли точного выражения. Но, если разрешите, на днях я продолжу с вами этот разговор.
    И разговор был продолжен.
    А затем в течение месяца, пока писалась статья, заведующий лабораторией и ее молодой сотрудник много раз возвращались к этому разговору.
    – Первый этап, употребляя ваше выражение, Радий Иванович, – возбужденно говорил Бородин, – неотделим от самого человека. Это язык, вторая сигнальная система. Ведь для того чтобы ее создать, эволюция изменила мозг. Правда, создавая вторую сигнальную систему, природа действовала в соавторстве с обществом. Но все остальные этапы, дорогой Радий, они же отделены от человека. И в наш век человек рождается, как он рождался в нижнем палеолите: без книги в руке и без телевизора. Каким же вам представляется пятый этап и потребуется ли для него изменение мозга?
    Богатырев улыбнулся. Так улыбался, наверно, юный Леонардо да Винчи, когда его о чем-нибудь спрашивали.
    – Пятый этап – это синтез, это полное овладение прошлым для того, чтобы стало неизмеримо богаче настоящее и будущее. Да, если хотите, это в какой-то мере осуществленная мечта Гете. Прекрасному мгновению прикажут остановиться. Но ведь и сейчас документальное кино, еще далекое от совершенства, дает нам возможность увидеть и пережить давно утраченное… Но представьте себе нечто бесконечно более совершенное, чем кино, телевидение, радио и книги…
    – Нельзя ли конкретнее, товарищ Богатырев? Вы физиолог, математик и техник, а не сказочник.
    – Конкретное я оставляю для статьи. Мимо вас она не пройдет.
    Дома, у себя в кабинете, Бородин снова раскрывал книгу Ветрова и смотрел на снимок. И череп загадочного существа также смотрел на него со страницы книги черными зияющими впадинами, из которых сто тысяч лет тому назад глядели живые, умные, веселые и грустные глаза.
    «Мозг! Удивительное создание эволюции и человеческой истории! – размышлял Бородин. – Инструмент познания, состоящий из десяти миллиардов деталей. Большая сложность человеческого мозга и дала человеку преимущества перед другими существами, населяющими Землю. Но не пошел ли человек по пути адаптационной специализации, которая может завести его в эволюционный тупик? Кажется, Норберт Винер выражал беспокойство, что „человеческий мозг уже продвинулся так же далеко по пути к этой губительной специализации, как большие носовые рога последних титанотериев…“ На этот вопрос лучше

    [Назад] [1] [2] [3] [4] [5] [Вперед]