• Главная
  • Каталог
  • Авторские права
  • Контакты



    пробудились, наконец, воспоминания о смерти Кеннета Терви, в эти мгновения Райделл понял, понял с той же ослепительной ясностью, что вряд ли стоит всегда и во всем доверяться самозабвенному, чистому в своем бешенстве порыву: «Вперед — и ни о чем не думай».
    — Слышь, — Саблетт говорил тихо и недоуменно, словно сам с собой, — они же убьют этих детишек.
    С этими словами он отщелкнул ремни безопасности и выскочил наружу, с глоком на изготовку, а Райделл не успел еще даже пошевелиться. Где-то на полпути Райделл вспомнил про сирену и мигалки и велел Саблетту их выключить, но уж теперь-то каждый находящийся в доме знал, что отважные интенсекьюровцы прибыли на место происшествия.
    — Работаю, — сказал Райделл, и даже вроде не говорил, а услышал свой голос, пришлепывая на бедро кобуру с глоком и хватаясь за чанкер — самое, пожалуй, подходящее оружие для перестрелки в помещении, где содержат детей, вот только скорострельность у него, заразы, больно уж могучая. Он пинком распахнул дверцу и вывалился прямо на кофейный столик, кованые ботинки с мелодичным звоном прошли сквозь дюймовой толщины стекло (двенадцать швов, но это ерунда, порезы). Саблетт куда-то исчез. Райделл пошел в глубь комнаты, к двери, выставив перед собой желтый неуклюжий чанкер, и понемногу осознал, что с левой рукой что-то вроде не так.
    — Замри, заеба, — сказал самый громкий в мире голос. — ДПЛА! Бросай свою желтую говешку, а то на хрен замочим!
    Плетью хлестнул луч резкого, мучительно яркого света. Райделлу показалось, что в глаза ему льется расплавленный металл.
    — Ты слышишь, заеба?
    Райделл повернулся, прикрывая глаза рукой, и увидел раздутое бронированное брюхо садящегося вертолета. Поток от винта прижимал к земле то немногое, что осталось от японского садика после броска «Громилы».
    Райделл уронил чанкер на пол.
    — И пистолет, мудила!
    Райделл взялся двумя пальцами за рукоятку глока и оторвал его от бедра вместе с кобурой. Скрипнула липучка, было непонятно, как такой тихий звук сумел прорваться сквозь рев боевой машины.
    Он уронил глок и поднял руки. Руку, вторая была сломана.
    Саблетта нашли футах в пятнадцати от «Громилы». Лицо и руки техасца раздулись, как розовые воздушные шарики, он задыхался. Босниец, работавший у Шонбруннов дворецким, смывал недавно с маленького дубового столика детские каракули каким-то средством, содержащим ксилол и четыреххлористый углерод.
    — А хрен ли это с ним? — удивился один из копов.
    — Аллергия, — с трудом выговорил Райделл. Полицейские надели ему наручники, да к тому же не спереди, а за спиной, боль была страшная. — Нужна «скорая».
    Саблетт открыл глаза. Попытался открыть.
    — Берри…
    И тут Райделл вспомнил название того фильма, который он смотрел, но не досмотрел.
    — «Чудесная миля».
    — Никогда не видел, — сказал Саблетт и вырубился.
    В этот день миссис Шонбрунн развлекала своего ландшафтного садовника, поляка. Копы нашли ее в детской. Взбешенная и беспомощная, она была засупонена более чем пикантным образом с применением английского латекса, северокалифорнийской кожи, а также антикварных наручников фирмы «Смит и Вессон», любовно отшлифованных и покрытых черной хромировкой, — не слабая упряжь, тысячи на две, а то и на три. Ну а садовник — садовник, судя по всему, услышал, как Райделл паркует «Громилу» в гостиной, и тут же дернул в горы.

    3
    НЕХОРОШАЯ ВЕЧЕРИНКА

    Шеветта никогда не воровала, во всяком случае — у людей, и уж точно — не при разноске. И если в плохой, надолго запомнившийся понедельник она прихватила у этого засранца очки, так он просто ей не понравился.
    А было это так: она стояла на девятом этаже, у окна, и просто смотрела поверх серых пустых скорлупок, бывших когда-то роскошными магазинами, на мост, и тут он как раз и подошел сзади. Она почти уже нашла комнату Скиннера — там, высоко, среди ржавых тросов — и вдруг почувствовала на своей голой спине кончик пальца. Он тронул ее за спину, залез и под Скиннерову куртку, и под футболку.
    Она всегда ходила в этой куртке, вроде как в доспехах. Дураку понятно, что, когда на байке, да еще в такое время года, нужно носить нанопору и только нанопору, но она все равно предпочитала старую Скиннерову куртку из жесткой, лошадиной что ли, кожи и намертво прицепила к ее лацканам значки с полосатым кодом «Объединенной». Шеветта крутнулась, чтобы сбросить этот палец, дать нахалюге по грабкам, цепочки ее зипперов тоже крутнулись и звякнули.
    Налитые кровью глаза. Морда — ну сейчас расплывется в кисель. В зубах — короткая зеленоватая сигарка, только не зажженная. Он вынул сигарку, поболтал мокрым концом в небольшом стакане прозрачной, как вода, жидкости, сунул в рот и жадно к ней присосался. И лыбится при этом от уха до уха, как только репа пополам не треснет. Словно знает, что она тут не на месте, что не полагается ей быть ни на пьянке такой, ни вообще в старом крутом отеле на Гири.
    Это была последняя на сегодня разноска, пакет для юриста, и мусорные костры Тендерлойна горели совсем близко, а вокруг них, скрючившись на корточках, все эти безжизненно-тусклые, безвозвратно, химически погибшие лица, освещенные призрачными вспышками крошечных стеклянных трубок. Глаза, завернутые жутким, быстро улетучивающимся кайфом. Мурашки по коже, посмотришь на таких вот — и мурашки по коже.
    Она поставила велосипед на гулкую подземную стоянку «Морриси», заперла его, насторожила и поднялась служебным лифтом в холл, где охранные хмыри попытались освободить ее от груза, но хрен там. Она отказалась отдавать пакет кому бы то ни было, кроме вполне конкретного мистера Гарро из восемьсот восьмого, как указано в сопроводиловке. Тогда они проверили сканером полосатый код «Объединенного» значка, просветили пакет рентгеном, прогнали ее через металлодетектор и, наконец, пустили в лифт, обвешанный розовыми зеркалами и отделанный бронзой, что твой банковский сейф.
    Ну и — вверх, на восьмой, в коридор, где стояла такая ватная тишина, словно он и не настоящий вовсе, а только приснился. Рубашка на мистере Гарро была белая, а галстук — цвета свинца, расплавленного и едва начинающего твердеть. Он взял пакет, расписался в сопроводиловке и закрыл перед ее лицом дверь с тремя бронзовыми цифрами — так ни разу в это лицо и не посмотрев. Шеветта проверила свою прическу, смотрясь в зеркально отполированный курсивный нуль. Сзади все о'кей, хвост торчит как надо, а вот спереди — спереди не очень. Перья слишком уж длинные. Клочкастые. Она двинулась назад, позванивая прибамбасами Скиннеровой куртки, новенькие штурмовые ботинки глубоко утопали в свежепропылесошенном ковре цвета влажной терракоты.
    А когда открылась дверь лифта, оттуда выпала эта японская девица. Почти выпала. Шеветта ухватила ее под мышки и прислонила к косяку.
    — Где тут вечеринка?
    — И кто же это позвал тебя, такую? — поинтересовалась Шеветта.
    — Девятый этаж! Крупная пьянка!
    Зрачки у девицы были огромные, во весь глаз, челка блестела, как пластиковая.
    Вот так вот и вышло, что стояла теперь Шеветта с настоящим стеклянным бокалом настоящего французского вина в одной руке и самым крохотным бутербродом изо всех, встречавшихся ей на жизненном пути, в другой, стояла и думала, скоро ли гостиничный компьютер сообразит, что слишком уж долго она здесь задерживается. Здесь-то, конечно, искать ее не станут, кто-то выложил очень и очень хорошие деньги, чтобы спокойно и без помех оттянуться, это ж и дураку понятно.
    Весьма интимная вечеринка, никто и ничего не боится, решила Шеветта, глядя в распахнутые двери ванной, где голубое трепещущее пламя мощной, как паяльная лампа, зажигалки высвечивало плавные обводы дутого стеклянного дельфина и лица людей, куривших через него — через кальян — опиум.
    И не одна комната, а уйма, все связанные друг с другом, и людей тоже уйма, все больше мужчины в пиджаках на четырех пуговицах, в крахмальных рубашках с высокими, наглухо застегнутыми воротничками, а вместо галстуков — маленькие булавки с камнями. Платья, какие на женщинах, Шеветта видела прежде только в журналах. Богатенькие люди, точно, богатенькие и иностранцы, не наши. А может, богатые — они все не наши, а иностранцы?
    Она доволокла японскую девицу до длинного зеленого дивана и придала ей горизонтальное положение. Девица сразу засопела в две дырки — пусть полежит, теперь-то она в полной безопасности, разве что кто-нибудь не заметит и сядет.
    Присмотревшись получше, Шеветта обнаружила, что она здесь не одна такая, не по общей форме одетая. Вот для начала парень в ванной с этим здоровым желтым «Биком», но он — случай особый. И еще — пара вполне очевидных тендерлойнских девушек, возможно, их затащили сюда для местного колорита, что бы это словосочетание ни означало.
    А теперь тут еще этот засранец, лыбится своей противной пьяной рожей. Шеветта положила руку на складной нож — тоже, как и куртка, позаимствованный у Скиннера. У ножика этого была выемка в лезвии, под большой палец, чтобы можно открыть одной рукой. Керамическое лезвие в три дюйма длиной, широкое, как столовая ложка, и жутко зазубренное. Фрактальный нож, как выражается Скиннер, режущий край вдвое длиннее лезвия.
    — Вы, я вижу, не очень веселитесь, — сказал этот тип. Европеец, но откуда — не понять. Не француз. И не немец.
    Кожаная куртка, но совсем не такая, как у Скиннера, табачного цвета и сделана из шкуры какого-то невероятно тонкокожего животного; можно подумать, что и не кожа это совсем, а плотный, тяжелый шелк. Шеветта вспомнила запах скиннеровской комнаты, запах пожелтевших журналов, некоторые из них такие старые, что картинки даже не цветные, а разных оттенков серого; вот такой же серый, без красок, бывает иногда город, если смотреть с моста.
    — Все было прекрасно, пока ты не появился, — сказала Шеветта, решив про себя, что пора и сматывать — от этого мужика жди неприятностей.
    — Скажи мне, пожалуйста, — не отставал тип, внимательно оглядывая ее куртку, и футболку, и ездовые брюки, — какие услуги ты предлагаешь?
    — Что-то я ни хрена тебя не понимаю.
    — Абсолютно очевидно, — говорит засранец, указывая в противоположный угол комнаты на тендерлойнских девушек, — что ты имеешь предложить нечто значительно более интригующее, — слово перекатывается у него во рту, как камешек, — чем эти особы.
    — Шел бы ты в жопу, — говорит Шеветта. — Я рассыльная.
    Засранец молчит и смотрит как-то странно, словно что-то до его пьяных мозгов понемногу доходит. Потом он закидывает голову и хохочет — можно подумать, Шеветта рассказала самый смешной в мире анекдот. Перед ней пляшут очень белые, очень качественные и, конечно же, очень дорогие зубы. У богатых, говорил Скиннер, никогда не бывает во рту никакого железа.
    — Я что, смешное что сказала?
    Засранец вытирает выступившие слезы.
    — Да у нас же с тобой много общего.
    — Сомневаюсь.
    — Я тоже рассыльный, — заявляет он; только какой же из такого хиляка рассыльный, думает Шеветта.
    — Курьер, — говорит он таким голосом, словно сам себе это напоминает.
    — Ну и двигай ногами, — говорит Шеветта, обходя его, и в тот же момент гаснет свет и врубается музыка, и она по первым же аккордам узнает, что это «Крутой Коран», последний ихний хит «Подружка Господа Всевышнего». Шеветта торчит на «Крутом Коране», как ни на чем, и всегда врубает их, когда на байке, и нужно гнать побыстрее, и сейчас она двигается под музыку, и все вокруг тоже танцуют, и даже эти, подкуренные, в ванной, — тоже.
    Избавившись от засранца — или, во всяком случае, временно о нем забыв, — она замечает, насколько лучше выглядят эти люди, когда не слоняются просто так, а пляшут. Напротив нее оказывается девушка в кожаной юбке и коротких черных сапогах с побрякивающими серебряными шпорами. Шеветта улыбается, девушка тоже улыбается.
    — Ты из города? — спрашивает девушка, когда музыка смолкает.
    Это она в каком же смысле? — думает Шеветта. В смысле, что я работаю на мэрию? Теперь, когда девушка — вернее будет сказать: женщина — не танцует, она выглядит заметно старше, ей, наверное, лет под тридцать и уж всяко больше, чем самой Шеветте. Симпатичная, и не так, как это бывает, когда вся красота из косметички выужена, — темные большие глаза, темные, коротко подстриженные волосы.
    — Из Сан-Франциско?
    Шеветта кивает.
    Следующая мелодия постарше ее самой — это вроде бы тот черный парень, который переделался в белого, а потом его лицо сморщилось и облезло. Она ищет свой бокал, но разве тут найдешь, они все одинаковые. Японская куколка уже очнулась и лихо отплясывает, ее глаза безразлично скользнули по Шеветте, не узнаёт.
    — В Сан-Франциско Коди всегда умеет найти все, что ему нужно, — говорит женщина; в ее голосе какая-то беспросветная усталость, а еще как-то так чувствуется, что все происходящее кажется ей очень забавным. Немка. Да, точно, немецкий акцент.
    — Кто?
    — Наш гостеприимный хозяин.
    Женщина чуть приподнимает брови, но улыбается все так же широко и непринужденно.
    — Я тут, в общем-то, случайно зашла…
    — Если бы я могла сказать такое про себя! — смеется женщина.
    — А что?
    — Тогда бы я могла выйти.
    — А тебе что, здесь не нравится?
    Изблизи чувствовался ее дорогой запах. А как же, наверное, от меня-то воняет, забеспокоилась Шеветта. После целого дня верхом и ни разу в душе. Но женщина взяла ее под локоть и отвела в сторону.
    — Так ты не знаешь Коди?
    — Нет.
    Шеветта снова заметила того пьяного, засранца значит, в соседней комнате, где свет все еще горел. Засранец смотрел прямо на нее.
    — И мне, наверное, лучше уйти? Я пойду. О'кей?
    — Да нет, ты что придумала, оставайся. Просто я завидую, что у тебя есть выбор.
    — Ты немка?
    — Падуанка.
    Это вроде бы часть того, что было когда-то Италией. Северная вроде бы часть.
    — А кто такой этот Коди?
    — Коди любит вечеринки. Коди любит эту вечеринку. Она продолжается уже несколько лет. Если не здесь, то в Лондоне, Праге, Макао…
    Сквозь толпу движется парень с бокалами на подносе. Он не смотрит ни на Шеветту, ни на кого — из гостиничного, наверное, персонала. Крахмальная рубашка парня утратила все свое великолепие — смята, расстегнута до пупа, выбилась из брюк и болтается сзади, и теперь видно, что сквозь левый его сосок пропущена стальная такая хреновинка, вроде маленькой гантели. А крахмальный воротничок, тоже, конечно, расстегнутый, торчит за затылком на манер соскользнувшего нимба. Женщина берет с подноса бокал белого вина и смотрит на Шеветту. Шеветта мотает головой. Кроме бокалов на подносе есть еще белое блюдце с колесами и вроде бы с закрутками «плясуна».
    Парень подмигнул Шеветте и потащил свой арсенал дальше.
    — Тебе все это странно?
    Женщина выпивает вино и бросает пустой бокал через плечо. Шеветта слышит звон бьющегося стекла.
    — А?
    — Коди с его вечеринкой.
    — Да. Пожалуй. То есть я случайно зашла и…
    — Где ты живешь?
    — На мосту.
    Шеветта ждет реакцию.
    Женщина улыбается.
    — Правда? Он выглядит так… таинственно. Я хотела бы туда сходить, но экскурсий таких нет и, говорят, там опасно…
    — Ничего там опасного, — говорит Шеветта. — Только… — добавляет она после секундного колебания, — не одевайся… ну, вот так — вот и все. И там совсем не опасно, здесь вот, в окрестностях, и то гораздо хуже. — (Перед глазами — эти, вокруг мусорных костерков.) — На Остров Сокровищ, вот туда не надо. И не пытайся дойти до конца, до самого Окленда, держись подвесной части.
    — А тебе это нравится, жить там?
    — Еще как. Я бы нигде больше не хотела.
    — Счастливая ты, — улыбается женщина. — Точно.
    — Ну ладно. — Шеветта чувствует себя как-то неловко. — Надо мне идти.
    — Меня звать Мария…
    — Шеветта.
    Шеветта пожимает протянутую руку. Имя — почти как ее собственное: Шеветта-Мари.
    — Пока, Шеветта.
    — Ну, всего тебе хорошего.
    — Ничего тут хорошего нет.
    Шеветта расправляет плечи, кивает Марии и начинает проталкиваться через толпу, уплотнившуюся за это время на пару порядков, — знакомые этого Коди все подходят и подходят. Много японцев, все они в очень строгих костюмах, на ихних женах, или секретаршах, или кто они уж там есть, жемчуга. Но все это ничуть не мешает им врубаться в атмосферу. Шум в комнате нарастает. Публика быстро косеет, или там балдеет, кто что, Шеветта хочет убраться отсюда как можно скорее.
    У двери в ванную, где эти подкуренные, только теперь дверь прикрыта, она застревает. Куча французов, они говорят по-французски, смеются, размахивают руками, а в ванной — Шеветта отлично это слышит — кого-то рвет.
    — Дай-ка пройти, — говорит она седоватому, коротко остриженному французу и проталкивается мимо него. Вино из бокала француза плещет вверх, прямо ему на бабочку, он что-то говорит по-французски, но Шеветта не оборачивается.
    У Шеветты самый настоящий приступ клаустрофобии, вроде как бывает у нее иногда в конторах, когда приходится ждать, пока принесут отправляемый пакет, и она смотрит, как конторские шныряют туда-сюда, туда-сюда, и не понимает, они это по делу или просто шныряют туда-сюда. А может, это от вина: Шеветта пьет редко и мало, и сейчас она чувствует вкус не вкус, но что-то такое неприятное в горле.
    И тут вдруг она видит этого своего европейца сраного, со все той же нераскуренной сигарой, его вспотевшая харя нависла над туповатым, чуть обеспокоенным лицом одной из тендерлойнских девушек. Он зажал ее в угол. И в этом месте, совсем рядом с дверью, коридором и свободой, такая толчея, что Шеветту на мгновение притискивают к его спине, а он ее и не замечает, продолжает себе засирать девице мозги, только шарахнул локтем назад, прямо Шеветте под ребра, чтобы, значит, место освободила, а так — не замечает.
    А из кармана табачной этой кожаной куртки что-то торчит.
    А потом это «что-то» не торчит уже ни из какого кармана, а лежит в руке Шеветты, и она запихивает это за брючный ремень и выскакивает в коридор, а засранец так ничего и не заметил.
    Здесь, в коридоре, шум уменьшается сразу наполовину, а по мере того, как Шеветта приближается к лифту, он становится еще слабее, почти исчезает. Ей хочется бежать. И смеяться тоже хочется, а еще ее охватывает страх.
    Иди спокойно, не торопясь.
    Мимо горы подносов, грязных стаканов, тарелок.
    Помни об охранных хмырях внизу, в холле.
    И эта штука, заткнутая за пояс.
    В конце коридора, но не этого, а поперечного, она видит широко распахнутую дверь служебного лифта. В лифте — центрально-азиатского вида парень со стальной тележкой, нагруженной плоскими прямоугольными хреновинами. Телевизоры, вот это что. Он внимательно оглядывает проскользнувшую в кабину Шеветту. У него выпирающие скулы, блестящие, с тяжелыми веками глаза, волосы подбриты и собраны в узкий, почти вертикальный пучок — любимая у этих ребят прическа. На груди чистой серой рубахи — значок «секьюрити», через шею переброшен красный нейлоновый шнурок, на шнурке висит виртуфакс.
    — Подвал, — говорит Шеветта.
    Факс негромко гудит. Парень поднимает его, нажимает на кнопку, смотрит в глазок.
    Эта, что за поясом, штука становится огромной, как… как что? Шеветта не находит сравнения. Парень опускает факс, подмигивает Шеветте и нажимает кнопку П-6. Двери с грохотом захлопываются, Шеветта закрывает глаза.
    Она прислоняется спиной к мягкой амортизирующей стенке и страстно желает быть сейчас не здесь, а в Скиннеровой конуре, слушать, как скрипят тросы. Пол там из брусьев два дюйма на четыре, поставленных на ребро, а по самой середине из пола высовывается верхняя часть каната — конура, она не подвешена, а прямо сидит на канате, как на насесте. В нем, в канате этом, говорит Скиннер, семнадцать тысяч четыреста шестьдесят четыре жилы, стальные, в карандаш толщиной каждая. Если прижать к нему ухо, можно услышать, как мост поет, не всегда, но при подходящем ветре — можно.
    Лифт останавливается на четвертом. И зря — дверь открывается, а никто не входит. Шеветте очень хочется нажать кнопку П-6, но она себя сдерживает, пусть этот, с факсом, сам. Нажал наконец-то.
    П-6 — это не стоянка, куда ей так страстно хочется, а лабиринт древних, столетних, наверное, бетонных туннелей, пол здесь покрыт растрескавшимся асфальтом, по потолкам тянутся толстые железные трубы. Пока парень возится со своей телегой, Шеветта выскальзывает наружу. Громадные, войти внутрь можно, холодильники, дверцы закрыты на висячие замки. Полсотни пылесосов, подзаряжающихся в нумерованных гнездах. Рулоны ковров, наваленные как бревна. Люди кто в робе, кто в белом поварском халате; Шеветта изо всех сил старается выглядеть как рассыльная — а кто же она еще, если не рассыльная, пусть думают, что она здесь по делу, на доставке.
    Она находит узкую лестницу, поднимается. Воздух горячий и стоялый. Мертвый воздух. Сенсоры услужливо включают перед ней свет на каждом новом пролете. А сзади — выключают, но Шеветта этого не видит, не оборачивается. Она чувствует огромную тяжесть, словно все это древнее здание навалилось ей на плечи.
    П-2, и вот он, ее байк, за щербатым бетонным столбом.
    — Отойди, — говорит ей байк, когда Шеветта подходит к нему на пять футов. Не орет во весь голос, как автомобиль, но говорит оч-чень серьезно.
    Строгая геометрия углеволоконной рамы, проглядывающая через имитированную ржавчину, и серебристые ленточные проводники вызывают у Шеветты обычную, почти сексуальную дрожь. Она просовывает руку в опознающую петлю.
    А потом — все вроде одновременно — сдавленный щелчок снятых тормозов, Шеветта прыгает в седло и — вперед.
    По раскаленному, в масляных пятнах пандусу, вверх и наружу, и этот вес свалился, наконец, с плеч, и никогда еще не была она такой легкой и счастливой.

    4
    ПРОБЛЕМА ТРУДОУСТРОЙСТВА

    Райделлов сосед по комнате, Кевин Тарковский, работавший в виндсерфинговом магазинчике «Раздвинь пошире ноги», носил в ноздре косточку.
    В понедельник утром, узнав, что Райделл не работает больше на «Интенсекьюр», Кевин предложил подыскать ему какое-нибудь место в торговле, по линии пляжной субкультуры.
    — Сложен ты, в общем-то, прилично, — сказал он, оглядывая голую грудь и плечи Райделла. На Райделле все еще были те самые оранжевые шорты, в которых он ходил к Эрнандесу. Шорты принадлежали Кевину. Надувная шина, спущенная и скомканная, успела уже отправиться в пятигаллонное пластиковое ведро из-под краски, заменявшее им мусорную корзинку. Кевин украсил ведро большой самоклеящейся ромашкой. — Стоит, конечно, качать мышцу малость порегулярнее. И наколки бы тоже не помешали. Племенной обычай.
    — Кевин, я ровно ничего не понимаю ни в серфинге, ни в виндсерфинге, ни в ничем. Я и в море-то, считай, не бывал. Пару раз в заливе Тампа — вот и все.
    Время шло уже к десяти. У Кевина был выходной.
    — Понимаешь, Берри, главное в нашей торговле — давать живое соприкосновение. Клиенту нужна информация — ты даешь информацию. Но заодно ты даешь ему живое соприкосновение. — Для иллюстрации Кевин постучал по двухдюймовой веретенообразной косточке. — И он покупает у тебя комплект.
    — Да у меня и загара нет.
    Глядя на Кевина, Райделл часто вспоминал коричневые мокасины, подаренные ему тетей на пятнадцать лет, — ну точно такая же кожа, что по цвету, что по текстуре. И ни при чем тут хромосомы, ни при чем ультрафиолет, вся эта роскошь получена и поддерживается уколами, таблетками и специальными лосьонами.
    — Да, — согласился Кевин. — Загар — загар тебе потребуется.
    Райделл знал, что Кевин не серфингует и никогда не серфинговал, зато он регулярно приносит из своего магазина диски и проигрывает их на гляделку, совершая одновременно полагающиеся телодвижения, а потому может предоставить клиенту любую информацию в наилучшем виде. Ну и, конечно же, — живое соприкосновение. Дубленая кожа, накачанные в зале мышцы и эта самая кость в носу привлекали к Кевину много внимания, особенно со стороны женского пола, другой бы на его месте истаскался по бабам, а этот, вроде, воспринимает все спокойно.
    Основным в магазинчике товаром была одежда. Дорогая, которая, считается, защищает и от ультрафиолета, и ото всякой дряни в воде. На нижних полках стенного шкафа стояли две картонки, битком набитые этим барахлом; Райделлу, оставившему в Ноксвилле почти весь свой гардероб, позволялось копаться в коробках и брать оттуда все что угодно.
    Выбор был не ахти — виндсерфинговые модельеры тяготели к люминесцентным тканям, черной нанопоре и зеркальной пленке. Некоторые костюмы, прикольные, имели чувствительную к ультрафиолету надпись: «РАЗДВИНЬ ПОШИРЕ НОГИ». Стоило озоновому слою скиснуть посильнее обычного, как невидимая при нормальных условиях надпись начинала полыхать ярким оранжевым светом — в чем Райделл убедился во время вчерашнего похода на овощной рынок.
    Они с Кевином занимали одну из двух спален маленького, в шестидесятых еще годах построенного домика. Располагался этот домик на Map Виста; говоря нормальным языком, это значит «Вид на море», только никакого вида здесь не было, и моря — тоже. Кто-то когда-то разгородил спальню пополам листами сухой штукатурки. С Райделловой стороны перегородка была сплошь залеплена такими же, как на ведре, самоклеящимися ромашками и сувенирными стикерами из местечек вроде Мэджик Маунтин, Ниссан Каунти, Диснейленд и Скайуокер-парк. В доме было еще двое постояльцев — трое, если считать и китайскую девицу, но она жила малость на отшибе, в гараже, и ванная у нее тоже была там, отдельная.
    Большую часть первой своей интенсекьюровской зарплаты Райделл истратил на надувной диван. Купил он его на рынке, в ларьке; там диваны были дешевле, к тому же ларек назывался «Надуйте нас» — смешно. Надувальная продавщица рассказала Райделлу, что надо в метро сунуть дежурному по платформе двадцатку, и тогда он пустит тебя в вагон со свернутым диваном. Диван был запакован в зеленый пластиковый мешок, вроде тех, которые для трупов.
    Позднее, когда на руке у Райделла была эта самая шина, он провел на диване уйму времени — просто лежал и смотрел на стикеры. И думал: а вот тот парень, который их сюда прилепил, он и вправду бывал во всех этих местах? Эрнандес как-то предлагал Райделлу работу в Ниссан Каунти, у «Интенсекьюра» была лицензия на эту зону. А Диснейленд — там провели свой медовый месяц родители. Скайуокер-парк — это в Сан-Франциско, раньше он назывался Голденгейт. Райделл видел когда-то по телевизору, как его приватизировали — мордобой был, но небольшой.
    — А ты пробовал какое-нибудь бюро по трудоустройству?
    Райделл помотал головой.
    — Этот звонок за мой счет, — сказал Кевин, подавая ему гляделку; белый шлем, какими пользуются дети для игр, и отдаленно не напоминал маленькие изящные очки Карен. — Надень, номер я сам наберу.
    — Спасибо, — кивнул Райделл, — только зря ты беспокоишься, мне даже как-то неловко.
    — Ну-у… — Кевин потрогал свою кость, — я же тоже заинтересован. А то чем ты за квартиру платить будешь?
    И то верно. Райделл надел шлем.

    — Итак, — вздернула носик Соня, — согласно нашим данным, вы закончили высшие курсы…
    — Академию, — поправил Райделл. — Полицейскую.
    — Правильно, Берри. Так вот, согласно тем же нашим данным, вы проработали затем всего восемнадцать дней и были отстранены от несения службы.
    Соня выглядела как хорошенькая девушка из мультфильма. Ни единой поры на коже. Никакой текстуры, нигде. Зубы у нее были очень белые и казались монолитным объектом, чем-то, что можно вынуть целиком для серьезного изучения. Ни в коем случае не для прочистки — двумерные картинки не едят. И потрясающая грудь — именно такие сиськи и нарисовал бы ей Райделл, будь он гением мультипликации.
    — Понимаете, — сказал Райделл, вспомнив невменяемые глаза Кеннета Терви, — я патрулировал и попал в неприятную историю.
    — Понимаю, — бодро кивнула Соня.
    И что же это она такое понимает? — подумал Райделл. А вернее — что может тут понять экспертная программа, использующая ее как балаганную куклу? А еще вернее — как она это понимает? Как выглядит такой вот, вроде Райделла, тип в глазах компьютерной системы бюро по трудоустройству? Хреново, наверное, выглядит.
    — Затем вы переехали в Лос-Анджелес, и здесь, Берри, согласно нашим данным, вы проработали десять недель в корпорации «Интенсекьюр», отдел вооруженной охраны жилых кварталов. Водитель, имеющий опыт обращения с оружием.
    Райделл вспомнил набитые ракетами обтекатели под брюхом полицейской вертушки. У них же, надо думать, и пушка была — эта, которая пятьсот снарядов в секунду.
    — Да, — кивнул он.
    — А затем вы уволились по собственному желанию.
    — Ну, вроде.
    Соня расплылась в радостной улыбке, словно Райделл стеснялся, стеснялся, а потом взял да и рассказал, что имеет докторскую степень и получил недавно приглашение работать в аппарате Конгресса.
    — Ну что ж, Берри, — сказала она, — дайте-ка я секунду пораскину мозгами, — а затем подмигнула и закрыла огромные мультяшные глаза.
    Ох, господи, подумал Райделл. Он попробовал посмотреть в сторону, но Кевинов шлем не давал периферийного зрения, так что ничего там, в стороне, не было. Только Соня, да голый прямоугольник ее стола, да всякая мелочь, долженствующая изображать интерьер кабинета, да стена, украшенная логотипом бюро по трудоустройству. С этим логотипом за спиной Соня напоминала ведущую телеканала, который передает только очень хорошие новости.
    Соня открыла глаза. Теперь ее улыбка не просто лучилась, а ослепляла.
    — Ведь вы родом с Юга.
    — Ага, — кивнул Райделл.
    — Плантации, Берри. Акации. Традиции. Но, кроме того — некоторая сумеречность. Готический оттенок. Фолкнер.
    — Фолк?.. Как?
    — Фольклорный КошмАрт, Берри, вот что вам нужно. Бульвар Вентура. Шерман-Оукс.
    Кевин внимательно смотрел, как Райделл снимает шлем, как он пишет адрес и телефон на обложке последнего номера «Пипл». Журнал принадлежал Монике, китаянке из гаража, она неизменно печатала все свои газеты и журналы таким образом, что в них не было никаких скандалов и бедствий, но зато тройная порция описаний красивой жизни. С особым упором на быт и нравы британской аристократии.
    — Ну, как, Берри, — с надеждой спросил Кевин, — есть что-нибудь?
    — Может, и есть, — пожал плечами Райделл. — Место одно такое, в Шерман-Оукс. Зайду, посмотрю.
    Кевин задумчиво потрогал свой бивень.
    — Если хочешь, я тебя подвезу.

    В витрине «Фольклорного КошмАрта» было выставлено большое «Отрешение от скорбей земных». Такие картины Райделл видел чуть не каждый день, чуть не у каждого торгового центра, — христианские проповедники украшали ими свои фургоны. Уйма автомобильных катастроф и прочих несчастий, уйма крови, души спасенных устремляются в небо, к Иисусу, чьи глаза, это уж правило, сверкают излишне ярко, смотришь на них и вроде как мурашки по коже. Но эта картина, фольклорно-кошмарная, была написана с большими подробностями, чем все, какие он видел прежде.
    Каждая из спасенных душ имела свое, индивидуальное лицо, похоже, даже не просто из головы придуманное, а чье-то, реального какого-то человека — вон, тут же и знаменитости разные попадаются, кого по телевизору видишь. Жуткая картина и вроде как, ну, детская, что ли, неумелая. Вроде как рисовал все эти ужасы то ли пятнадцатилетний ребенок, то ли некая почтенная леди, возомнившая себя на старости лет художницей.
    Райделл попросил Кевина остановиться на углу Сепулведы и прошел два квартала назад, высматривая магазин. Рабочие в широкополых касках заливали основания для пальм. Райделл не знал, были тут до вируса настоящие пальмы или нет. Имитации вошли в моду, их теперь тыкали везде, где надо и не надо, может, и на Вентуре тоже так.
    Вентура — одна из этих лос-анджелесских магистралей, у которых нет ни начала, ни конца. Райделл наверняка проезжал на «Громиле» мимо «Фольклорного КошмАрта» бессчетное число раз, но когда по улице идешь пешком, она выглядит совсем иначе. Во-первых, ты находишься в полном, считай, одиночестве; кроме того, так вот, на малой скорости, начинаешь замечать, сколько здесь обшарпанных, потрескавшихся зданий, сколько на них грязи.
    За пыльными стеклами — пустота, груды пожелтевшей рекламной макулатуры, лужи, очень подозрительные лужи, ведь дождю туда не попасть. Минуешь пару таких развалюх, и на тебе, пожалуйста — заведение, предлагающее солнечные очки по цене всего-то чуть большей, чем полугодовая квартплата за райделловские полкомнаты на Map Виста. Судя по всему, очковая лавочка охранялась рентакопом.
    «Фольклорный КошмАрт» располагался между почившим в бозе салоном по наращиванию волос и еле живой риэлтерской конторой, прирабатывавшей заодно и страховкой. Белая по черному вывеска: «ФОЛЬКЛОРНЫЙ КОШМАРТ — ЮЖНАЯ ГОТИКА» — явно написана от руки, буквы бугристые и волосатые, как лапки комара в мультфильме. Однако перед магазином стоят две очень неслабые машины — серебристо-серый «ренджровер», нечто вроде «Громилы», приодевшегося для школьной вечеринки, и антикварный двухместный «порше», сильно смахивающий на жестяную игрушку, из которой вывалился заводной ключик. Райделл обогнул «порше» по широкой дуге — такие хреновины чаще всего оборудованы сверхчувствительными охранными системами. Сверхчувствительными и сверхагрессивными.
    Сквозь армированное стекло двери на него смотрел рентакоп — не интенсекьюровский, а какой-то другой фирмы. Райделл одолжил у Кевина плотные хлопчатобумажные брюки цвета хаки, тесноватые, но зато во сто раз более приличные, чем те оранжевые шорты. Еще на нем была черная интенсекьюровская рубашка с еле заметными следами от споротых нашивок, стетсон и штурмовые ботинки. Райделл не был уверен, что черный с хаки — такое уж гармоничное сочетание. Он нажал кнопку. Рентакоп открыл дверь.
    — У меня назначена беседа с Джастин Купер, — сказал Райделл, снимая солнечные очки.
    — У нее клиент.
    Рентакоп, плотный мужик лет тридцати, выглядел как фермер из Канзаса или еще откуда. Райделл посмотрел через его плечо и увидел костлявую женщину с темными волосами. Женщина разговаривала с толстым мужчиной, не имевшим вообще никаких волос. Пыталась ему что-то продать. Наверное.
    — Я подожду, — сказал Райделл.
    Ноль реакции. На поясе неразговорчивого фермера болталась мощная электрошоковая дубинка в потертом пластиковом чехле, законы штата запрещали ему иметь более серьезное оружие. И все-таки есть у красавчика ствол, как пить дать есть. Ну, скажем, эта самая гуманитарная помощь России американским хулиганам — маленький такой пистолетик с диким калибром и еще более дикой убойной силой, предназначенный, по идее, для борьбы с танками. Русское оружие, не слишком безопасное в обращении, но зато простое, дешевое и эффективное, буквально затопило черный рынок.
    Райделл огляделся по сторонам. Похоже, это самое «Отрешение» было главным коньком «Фольклорного КошмАрта». Такие вот христиане, говорил всегда Райделлов папаша, их же просто жалко. Ждали-ждали конца тысячелетия, а оно кончилось, и новое наступило, и никаких тебе особенных отрешений не произошло, а эти все долдонят свое, все лупят во все тот же старый, дырявый барабан. То ли дело соплеменники Саблетта — сидят себе в техасском трейлерном поселке и глазеют под водительством преподобного Фаллона в телевизор; над ними хоть посмеяться можно.
    Он хотел посмотреть, что же это такое втюхивает дамочка своему жиряге, но встретился с ней глазами, смутился и начал слоняться по магазину, вроде как изучать товар. Да уж, товар… Целую секцию занимали тошнотворные веночки, сплетенные то ли из паутины, то ли из седых волос; вся эта мерзость была прикрыта стеклышками и помещена в овальные золоченые, сильно потертые рамки. Рядом — широкий ассортимент проржавевших детских гробиков, из одного такого, наполовину наполненного землей, свешивались плети плюща. Кофейные столики, изготовленные из могильных плит — очень старых, с едва различимыми следами букв. Райделл задержался у кровати со столбиками из четырех железных негритят — в Ноксвилле такие, прости Господи, статуи стояли когда-то перед многими домами, но потом их запретили. На черных, словно ваксой надраенных, лицах намалеваны широкие красногубые улыбки, лоскутное покрывало сшито в виде конфедератского флага. Ценника Райделл не нашел, одну из негритянских задниц украшала желтоватая наклейка: «ПРОДАНО».
    — Мистер Райделл? Ничего, если я буду называть вас Берри?
    Узкий, как карандаш, подбородок, крошечный ротик, заставляющий серьезно задуматься: да сколько же у этой дамы зубов? Нормальный, в тридцать две штуки, комплект не забьешь туда никакой йогической силой. Коротко остриженные волосы похожи на коричневую, до блеска начищенную каску, черный просторный костюм, не слишком успешно скрывающий насекомое телосложение. На Юге таких не встретишь — да чего там, они вообще не водятся к югу от чего бы то ни было. А уж напряжена-то, напряжена-то, прямо как рояльная струна.
    Жирный вышел из магазина и остановился. Ну да, дезактивирует защиту своего «ровера».
    — Ради бога.
    — Вы из Ноксвилля. — Джастин Купер дышала медленно и размеренно, словно опасаясь гипервентиляции легких.
    — Да.
    — У вас почти нет акцента.
    — Хорошо бы все так думали. — Райделл улыбнулся, ожидая встречной улыбки. И не дождался.
    — А ваши родители, они тоже из Ноксвилля, мистер Райделл?
    (Кой хрен, так что же ты не называешь меня Берри?)
    — Отец вроде да, а мать откуда-то из-под Бристоля.
    Выглядела Джастин Купер лет на сорок с небольшим; ее темные, почти без белков, глаза глядели прямо на Райделла, но как-то странно, безо всякого выражения, было даже не понять, видит она его или не видит.
    — Миссис Купер?
    Миссис Купер дернулась, словно за задницу укушенная.
    — Миссис Купер, а что это за штуки такие, в старых рамках, ну, которые вроде венков?
    — Памятные венки. Юго-Западная Виргиния, конец девятнадцатого — начало двадцатого века.
    Пусть, подумал Райделл, поговорит о своем товаре, может — в чувство придет. Он подошел к венкам и стал их рассматривать.
    — Похоже на волосы.
    — Конечно, волосы, — дернула костлявым плечиком Джастин. — А что же еще?
    — Человеческие волосы?
    — Конечно.
    — Так это что же, волосы умерших?
    Теперь он заметил, что волосы разделены на пряди, завязаны крошечными, на манер цветочков, узелками. Тусклые, неопределенного цвета волосы…
    — Боюсь, мистер Райделл, что я напрасно трачу ваше время. — Джастин осторожно шагнула в его сторону. — Беседуя с вами по телефону, я находилась под впечатлением, что в вас… ну, как бы это получше сказать… больше южного.
    — Что вы имеете в виду?
    — Мы продаем людям не только товар, но и определенное видение. А также некий мрак, тьму. Готическую атмосферу.
    Мать твою так и разэтак. Ну, точно, как та кукла резиновая из бюро, то же самое дерьмо собачье, чуть не слово в слово.
    — Скорее всего, вы не читали Фолкнера. — Она резко взмахнула рукой, отмахиваясь от чего-то невидимого, пролетевшего, похоже, мимо самого ее носа.
    (Ну вот, опять за рыбу деньги!)
    — Нет.
    — Как я и думала. Понимаете, мистер Райделл, я пытаюсь найти человека, способного передать ощущение этой атмосферы, этой тьмы. Самую суть Юга. Лихорадочный бред сенсуальности.
    Райделл недоуменно сморгнул.
    — К сожалению, вы не внушаете мне такого ощущения.
    И снова — охота на невидимую паутинку. Или зеленого чертика?
    Райделл взглянул на рентакопа, но тот ничего не видел и не слышал. Кой хрен, он там что, совсем уснул?
    — Леди, — осторожно начал Райделл, — да из вас же торговый менеджер, как из моей жопы — соловей. У вас же совсем крыша съехала.
    Брови Джастин Купер взлетели на середину лба.
    — Вот!
    — Ну что — вот?
    — Краски, мистер Райделл. Жар. Сумеречная полифония, вербальное многоцветие немыслимых глубин распада.
    Вот это, наверное, и называется «лихорадочный бред». Взгляд Райделла снова остановился на негрокойке.
    — У вас же тут, думаю, и черные тоже бывают. Они как, не жалуются на такие вот штуки?

    — Отнюдь! — сумеречная Джастин презрительно дернула плечиком. — Наши клиенты, в числе которых есть несколько весьма богатых афро-американцев, прекрасно понимают, что такое ирония. А куда им без этого деться.
    Интересно, какая тут ближайшая станция метро — и сколько до нее тащиться, до этой «ближайшей»? А Кевину Тарковскому так все и объясним — не вышел я, значит, рылом. Хреновый я южанин, не южный какой-то.
    Рентакоп открыл дверь.
    — Простите, миссис Купер, но не могли бы вы сказать, откуда вы такая родом? — обернулся напоследок Райделл.
    — Нью-Гэмпшир.
    Дверь за его спиной закрылась.
    — Долбаные янки, — сказал Райделл жестяному «порше». Любимое папашино выражение неожиданно заиграло свежими, яркими красками. Такое вот, давись оно конем, вербальное многоцветие.
    Мимо прополз немецкий грузовик, длинный и суставчатый, словно гусеница. Только что не мохнатый. Райделл ненавидел эти машины, ходившие на растительном масле, — ну как это можно, чтобы выхлопные газы воняли жареной курицей?!

    5
    БЕССОННИЦА

    Сны курьера состоят из обжигающего металла, вопящих и мечущихся теней, тусклых, как бетонные надолбы, гор. Склон холма, похороны.
    Сироты лежат в пластиковых светло-синих гробах. Цилиндр священника. Первая мина была полной неожиданностью, никто не заметил, как она прилетела с бетонных гор. Мина пробила все — холм, небо, синий гроб, женское лицо.
    Звук слишком огромен, чтобы вообще считаться звуком, и все же он не мешает им слышать запоздалые, только теперь долетевшие хлопки минометов; они смотрят на серую гору, там вспухают белые, аккуратные шарики дыма.
    Словно подброшенный пружиной, курьер садится посреди широкой, как поле, кровати, в его горле застрял немой, оглушительный крик, слова языка, на котором он давно запретил себе говорить.
    Голова раскалывается от боли. Он берет с тумбочки стальной графин и пьет тепловатую, безвкусную воду. Комната качается, расплывается, снова становится резкой. Курьер заставляет себя встать, идет, не одеваясь, к высокому старомодному окну. Раздвигает тяжелые занавески. Сан-Франциско. Рассвет, похожий на старое, потемневшее серебро. Сегодня вторник. Это не Мехико.
    В белой ванной он жмурится от неожиданной вспышки света, плещет на онемевшее лицо холодной водой, трет глаза. Сон отступает, но оставляет после себя какой-то мерзкий осадок. Курьер зябко подергивает плечами, кафельный пол неприятно холодит босые ноги. Пьянка, шлюха. Ну уж этот Харвуд! Декадент. Курьер осуждает декаданс. По роду работы он соприкасается с настоящим богатством, настоящей властью. Он встречается со значительными людьми. Харвуд — богатство, лишенное значительности.
    Он выключает свет и бредет к кровати, все его внимание поглощено пульсирующей в голове болью.
    Подтянув полосатое покрывало к подбородку, он вспоминает вчерашний вечер. В цепи событий обнаруживаются неприятные провалы. Вседозволенность. Курьер не любит вседозволенности. Вечеринка. Голос в телефонной трубке, инструкция, нужно идти к Харвуду. Он успел уже выпить несколько порций. Лицо девушки. Ярость, презрение. Короткие темные волосы скручены в острые, вздернутые кверху шипы.
    Глаза стали огромными, не помещаются в глазницы. Курьер трет их и сразу же тонет в море ярких, тошнотворно зеленых вспышек. В желудке перекатывается холодный ком воды.
    Он вспоминает себя за широким, красного дерева столом со стаканом под рукой. Это еще до вечеринки. До звонка по телефону. На столе лежат два футляра. Открытые, почти одинаковые. В одном хранится она. Другой — для того, что ему доверили. Дорогой способ, но ведь хранящаяся в кассете информация просто бесценна, это курьер знает с абсолютной достоверностью. Он складывает графитовые наушники и защелкивает футляр. Затем он трогает пальцем футляр, хранящий все ее тайны, — и белый дом в горах, и блаженное, пусть и недолгое, спокойствие. Он рассовывает футляры по карманам куртки…
    Курьер вздрогнул и напрягся, его желудок стянуло тугим узлом.
    Он ходил в этой куртке к Харвуду. На вечеринку, почти не отложившуюся в памяти. Нет, отложившуюся, но с большими провалами.
    Почти забыв о болезненных ударах в голове, он слезает с кровати, ищет куртку, находит ее на полу, скомканную.
    Бешено стучит сердце.
    Вот. Тот, который нужно доставить. Во внутреннем, застегнутом на молнию кармане. Остальные карманы, остальные карманы… Пусто.
    Она исчезла. Курьер роется в одежде. Едва не теряя сознания от головной боли, он становится на четвереньки, заглядывает под кресло. Исчезла.
    Ничего, утешает он себя, эта потеря восполнима. Он стоит на коленях, комкая в руках куртку. Нужно только найти дилера, специализирующегося на подобном софте. К тому же последнее время она стала терять резкость.
    Думая о ней, он смотрит на свои руки, расстегивающие внутренний карман, вынимающие футляр. В этом футляре хранится их собственность. Они доверили эту собственность ему. Он должен ее доставить.
    Он открывает футляр.
    Черная поцарапанная пластиковая оправа, кассета со стертым до полной неразборчивости ярлыком, желтые полупрозрачные наушники.
    Курьер слышит, как в глубине его гортани образуется высокий, почти свистящий звук. Такой же, как много-много лет назад, когда упала первая мина.

    6
    МОСТ

    Ямадзаки аккуратно отсчитал тридцать процентов чаевых, расплатился, открыл заднюю дверцу машины и с облегчением покинул бугристое, продавленное сиденье. Таксер, прекрасно знавший, какие они богатые, эти японцы, мрачно пересчитал грязные, потрепанные купюры, а затем опустил три пятидолларовые монетки в треснутый термос, примотанный скотчем к облезлой приборной доске. Ямадзаки, никогда не бывший богачом, вскинул сумку на плечо, повернулся и зашагал к мосту. Лучи утреннего солнца косо прорезали прихотливое сплетение вторичных конструкций — картина, неизменно заставлявшая его сердце сжиматься.
    Структура пролетов была строгой и гармоничной, как современная компьютерная программа, но на ней выросла иная реальность, ставившая перед собой иные задачи. Реальность эта образовалась по кусочку, без единого плана, с использованием всех, какие только можно себе представить, техник и материалов. В результате получилось нечто аморфное, расплывчатое, поразительно органичное. Ночью эти строения, освещенные цветными лампочками, факелами и старыми неоновыми трубками, обретшими в руках местных умельцев вторую жизнь, клубились какой-то странной средневековой энергией. Днем, издалека, они напоминали Англию, развалины Брайтонского пирса, перемешанные в некоем треснутом калейдоскопе местного стиля.
    Стальной костяк моста, его туго напряженные сухожилия полностью терялись в коралловом нагромождении горячечных снов. Татуировочные салоны, игорные ряды, тускло освещенные лотки, торгующие пожелтевшими, рассыпающимися на листки журналами, лавки с рыболовной наживкой и лавки с пиротехникой, крошечные, безо всяких лицензий работающие ломбарды, лекари-травники, парикмахерские, бары. Сны о коммерции затопили уровни моста, по которым двигались когда-то транспортные потоки. Выше, поднимаясь до самых вершин вантовых устоев, повисло невообразимое в своем разнообразии хитросплетение баррио, птичьи гнезда никем не исчисленных, да, пожалуй, и неисчислимых людей.
    Первое знакомство Ямадзаки с мостом произошло ночью, три недели назад. Он стоял в тумане, среди торговцев, среди фруктов и овощей, разложенных на одеялах, стоял и с гулко бьющимся сердцем смотрел в широкий зев пещеры. Рваная, скособоченная арка неоновых ламп окрашивала пар, поднимающийся над котлами торговцев супом, в адские, огненные тона. Туман размывал все очертания, люди и предметы плавно переходили друг в друга, сплавлялись воедино. Телеприсутствие лишь в очень малой степени передавало магию, необычность, невозможность этого места; полный благоговения, Ямадзаки медленно углубился в неоновый лабиринт, в безудержный карнавал неведомо где найденных — или украденных — поверхностей, слепленных в калейдоскопически пестрое одеяло. Волшебная страна. Высеребренная дождями фанера, обломки мрамора со стен давно позабытых банков, покореженный пластик, сверкающая бронза, раскрашенный холст, зеркала, хромированный металл, потускневший и облезший в соленом воздухе. Так много всего, роскошный пир для ненасытных глаз; путешествие сюда не было напрасным.

    Во всем мире нет и не может быть более великолепного томассона.

    Сегодня утром он снова вступил в этот мир, в знакомую уже толчею тележек с мороженым и жареной рыбой, оглашаемую столь же знакомым дребезгом машины, пекущей мексиканские лепешки, и пробрался к кофейной лавке, напоминающей своим интерьером древний паром — темный исцарапанный лак по гладкому массивному дереву, словно кто-то и вправду отпилил эту лавку целиком от заброшенного корабля. Что совсем не исключено, подумал Ямадзаки, садясь за длинную стойку. Подальше, к Окленду, за этим опасным островом, в бесконечной туше «Боинга-747» дружно обосновались кухни девяти таиландских ресторанчиков.
    На запястьях официантки (хозяйки?) ярко синели татуированные браслеты в виде стилизованных ящериц. Кофе здесь подавали в чашках из толстого, тяжелого фаянса. Все чашки были разные. Ямадзаки вынул из сумки записную книжку, включил ее и бегло набросал свою чашку; сетка трещин на белой глазури напоминала миниатюрную кафельную мозаику. Отхлебывая кофе, он просмотрел вчерашние заметки. Сознание человека по фамилии Скиннер удивительно напоминало мост. К некоему изначальному каркасу постепенно прилипали посторонние разношерстные и неожиданные элементы; в конце концов, критическая точка была пройдена, и появилась совершенно новая программа. Новая — но какая?
    Ямадзаки попросил Скиннера объяснить, каким образом происходило обрастание моста, создавшее вторичную структуру. Чем мотивировался каждый конкретный, индивидуальный строитель? Записная книжка зафиксировала, транскрибировала и перевела на японский язык путаные, невнятные объяснения.

    Вот тут этот мужик, он раз рыбу ловил, ну и крючок вроде как зацепился. Тянул-тянул, вытащил мотоцикл. Весь ракушками обросший. Люди смеялись. А он взял этот мотоцикл и построил закусочную. Бульон из ракушек, холодные вареные мидии. Мексиканское пиво. Повесил мотоцикл над стойкой. Всего три табуретки и стойка, и он выставил свою халупу футов на восемь за край, закрепил суперклеем и скобами. Стенки внутри заклеил открытками, вроде как дранкой. Тут же и спал, за стойкой. Раз утром смотрим, а его нет. Только и осталось что лопнувшая скоба да на стене цирюльни — несколько щепок, приклеены. У него там хорошо было, можно было смотреть вниз и видеть воду. Вот только слишком уж далеко он высунулся.

    Ямадзаки смотрел на поднимающийся от кофе пар и пытался представить себе обросший ракушками мотоцикл — тоже, кстати сказать, весьма примечательный томассон. «А что это такое — томассон?» — заинтересовался Скиннер; пришлось объяснить американцу происхождение, современный смысл и область применения этого термина, что и было зафиксировано записной книжкой.

    Исходный Томассон был игроком в бейсбол. Американец, очень сильный и красивый. В 1982 году он перешел в «Иомиури Джайантс», за огромные деньги. Вскоре выяснилось, что он не может попасть битой по мячу. Писатель и художник Гемпей Акасегава стал использовать его фамилию для обозначения определенного класса бесполезных и непонятных сооружений, бессмысленных элементов городского пейзажа, странным образом превращающихся в произведения искусства. Позднее термин приобрел и другие значения, заметно отличающиеся от первоначального. Если хотите, я могу войти в справочник «Гендаи Иого Кисогисики», то есть «Основы понимания современной терминологии», и перевести на английский полный набор определений.

    Однако Скиннер — седой, небритый, с красными пятнышками лопнувших сосудов на пожелтевших белках ярко-синих глаз — равнодушно пожал плечами. Ямадзаки успел уже проинтервьюировать троих местных, все они единодушно называли Скиннера старожилом, одним из первопоселенцев моста. Само расположение его комнаты свидетельствовало об определенном статусе — факт, мягко говоря, странный: неужели найдется много охотников жить у самой верхушки одного из устоев? До установки электрического лифта подъем на такую высоту мог вымотать кого угодно. Теперь, с поврежденным бедром, старик превратился в беспомощного инвалида, полностью зависел от соседей и этой девушки. Они приносили ему еду, воду, следили, чтобы работал химический туалет. Девушка получала за свои хлопоты крышу над головой, но было в ее отношениях со Скиннером и нечто более сложное, глубокое.
    Трудно понять Скиннера, очень трудно, это связано с его возрастом либо со складом личности, либо и с тем, и с другим одновременно, а вот девушка, живущая в его комнате, просто хмурая и неразговорчивая. Ямадзаки уже привык, что почти все молодые американцы хмурые и неразговорчивые, возможно, они просто не хотят раскрываться перед иностранцем, японцем, который к тому же задает слишком много вопросов.
    Он посмотрел вдоль стойки, на профили других посетителей. Американцы. То, что он действительно сидит здесь, пьет кофе рядом с этими людьми, казалось чудом. Необыкновенное ощущение. Ямадзаки начал писать в записной книжке, кончик карандаша негромко постукивал по экрану.

    Квартира в высоком викторианском доме, построенном из дерева и тщательно покрашенном; все улицы этого района названы в честь американских политиков девятнадцатого века. Клей, Скотт, Пирс, Джексон. Сегодня утром, во вторник, покидая квартиру, я заметил на верхнем столбике лестничных перил следы снятых петель. Я думаю, что к этим петлям была когда-то подвешена калитка, преграждавшая путь детям. Затем я шел по улице Скотта, ловил такси и увидел на тротуаре мокрую от дождя почтовую открытку. Узкое лицо великомученика Шейпли, ВИЧ-святого, покрылось неприятными пузырями. Очень печальное зрелище.

    — Зря они так говорят, не нужно бы так. Это я, в смысле, насчет Годзиллы.
    Ямадзаки озадаченно уставится в негодующее лицо официантки (хозяйки?).
    — Извините?
    — Не нужно было им так говорить. Про Годзиллу. Не над чем тут смеяться. У нас тут тоже были землетрясения, но вы же над нами не смеялись.

    7
    ЧТОБЫ ВСЕ БЫЛО О'КЕЙ

    — Пошли на кухню, а то я еще не завтракал, — сказал Райделл.
    Увидев Эрнандеса в цивильной одежде, он испытал нечто вроде потрясения, хотя чего тут, собственно, так уж потрясаться. На службе — форма, а после звонка носи что хочешь. Например, тускло-голубой безрукавный комбинезон и немецкие пляжные сандалии с пупочками на стельках, которые, считается, все время массируют тебе ступни и ты от этого очень здоровый. На предплечьях Эрнандеса синели крупные римские цифры — грехи молодости, такого типа татуировки делают себе члены молодежных банд. Ступни у него были коричневые от загара и какие-то такие, ну, вроде как медвежистые.
    Сейчас, во вторник утром, они были в доме одни. Кевин уехал в «Раздвинь пошире ноги», остальные тоже разошлись по своим делам, чем бы уж там они ни занимались. Про Монику неизвестно, может, сидит в своем гараже, а может, и нет, она с соседями не общается.
    Райделл достал из буфета свой личный пакет кукурузных хлопьев, заглянул внутрь. На одну миску вроде бы хватит. Затем он открыл холодильник и взял с решетчатой полки литровую пластиковую флягу с жирной надписью красным маркером: «МОЛОЧНЫЙ ЭКСПЕРИМЕНТ».
    — Что это такое? — поинтересовался Эрнандес.
    — Молоко.
    — А зачем там написано «эксперимент»?
    — Чтобы никто не выпил. Я придумал это еще в Академии, когда жил в общаге.
    Он высыпал хлопья в миску, залил их молоком, нашел ложку и перенес все завтракательное хозяйство на кухонный стол. Миску стол выдерживал, но ставить на него локти было нельзя — одна из ножек все время норовила подломиться.
    — Как рука?
    — Прекрасно.
    Райделл снова забыл про своенравность стола и оперся о него локтями — по ободранному белому пластику потекла река молочно-кукурузной жижи.
    — На, вытри. — Эрнандес отмотал от рулона длинный кусок бежевого бумажного полотенца.
    — Это этого хрена, — заметил Райделл. — Он дико не любит, когда мы ими пользуемся.
    — Полотенечный эксперимент, — ухмыльнулся Эрнандес, бросая Райделлу бумажный ком.
    Райделл промокнул молоко и собрал большую часть хлопьев. Он не мог себе представить, чего это Эрнандесу здесь потребовалось; с другой стороны, он ровно так же не мог себе прежде представить Эрнандеса раскатывающим на белом «дайхацу спикере» с динамической голограммой водопада на капоте.
    — Хорошая у тебя машина, — сказал Райделл, выскребая из миски остатки хлопьев.
    — Дочкина. Роза откомандировала меня в ремонтную мастерскую.
    Райделл прожевал хлопья, сглотнул.
    — Что, тормоза, или что?
    — В рот долбаный водопад. Там должны быть еще всякие мелкие зверюшки, они раньше вроде как высовывались из кустов и смотрели на него, на водопад то есть. — Эрнандес прислонился к стене, взглянул на пальцы, высовывавшиеся из пупырчатых сандалий. — Такие вроде как коста-риканские животины. Экология. Роза, она у меня насквозь зеленая. Заставила нас перепахать все, что осталось от газона, и посадила эти сберегающие грунт штуки — ну знаешь, которые вроде серых пауков. А в мастерской они не могут вытащить этих чертовых зверюг из кустов, не могут — и все тут, ну хоть тресни. У нас ведь и гарантия не кончилась, и все эти дела, а толку — хрен.
    Он сокрушенно помотал головой.
    Райделл покончил с хлопьями.
    — А вот ты, Райделл, ты был когда-нибудь в Коста-Рике?
    — Не-а.
    — Потрясуха у них. Ну, прямо тебе Швейцария.
    — Я и там не был.
    — Да нет, я в смысле, что они делают с информацией. Точно как швейцарцы.
    — Надежное хранение?
    — Верно сечешь. Хитрые они ребята. У них же ни армии, ни флота, ни авиации, ни хрена, сплошная нейтральность. И они хранят для всех ихнюю информацию.
    — Вне зависимости, что это за информация?
    — Возьми с полки пирожок. Хитрые, говорю, ребята. И все заработанные деньги они тратят на экологию.
    Райделл отнес миску, ложку и влажный полотенечный ком к раковине. Он вымыл миску и ложку, вытер их, запихнул ком поглубже в подвешенный к раковине мусорный мешок, выпрямился и взглянул на Эрнандеса.
    — Нужна от меня какая-нибудь помощь?
    — Наоборот, — улыбнулся Эрнандес, — это я хочу тебе помочь.
    Странная у него была улыбочка, не вселяющая особых надежд.
    — Я же тут все о тебе думал. В какое ты попал положение. Хреново это, точно говорю — хреново. Настоящим копом ты уже не будешь. Теперь, когда ты от нас уволился, я не смогу взять тебя обратно ни на какую работу, ни даже ворота где-нибудь сторожить. Ну, может, ты сумеешь устроиться в какую еще контору, назначат тебя в винный магазин, будешь сидеть в конуре, как бобик. Устраивает это тебя?
    — Нет.
    — Вот и правильно, что не устраивает, ведь на такой работе угробить могут на хрен. Придет какой-нибудь придурок и разнесет эту твою конуру — В данный момент я веду переговоры насчет места в торговле.
    — Не брешешь? Торговля? Чем торговать?
    — Кровати, склепанные из чугунных садовых негритят. А еще — узоры, сплетенные из столетней давности человеческих волос.
    Эрнандес сощурил глаза и направился к двери. Райделл решил, было, что бывший начальничек обиделся и уходит, однако тот просто начал разгуливать из угла в угол; дурацкая привычка, он и в «Интенсекьюре» всегда так. Развернувшись перед самой дверью, Эрнандес пошел прямо на Райделла.
    — Вот такие мы, значит, крутые и все нам по хрену? Ты иногда таким себя мудаком ведешь, что я просто и не знаю. Кончил бы выкобениваться и подумал — а вдруг я и вправду хочу тебе помочь? — он снова зашагал к двери.
    — А ты бы сказал в простоте, что ты там такое придумал.
    Эрнандес остановился, повернулся к Райделлу, вздохнул.
    — Ты ведь вроде никогда не бывал в Северной Калифорнии, верно? В Сан-Франциско бывал? Есть там кто-нибудь, кто тебя знает?
    — Нет.
    — «Интенсекьюр» имеет там лицензию, в Северной этой Калифорнии. Другой штат, другие законы, другое отношение к делу, прямо что тебе другая трижды долбаная страна, но у нас и там до хрена всего. Административные корпуса охраняем, гостиницы. Огражденные жилые кварталы — с этим там послабее, разве что в пригородах. «Конкорд», «Асьенда Бизнес-Центр», всякая такая мутотень. Это тоже на нас — не все, но большая часть.
    — Так это ж та же самая шарага. Не берут меня здесь, так и в Сан-Франциско будет то же.
    — Возьми второй пирожок, если там осталось. Никто и не говорит, чтобы тебя нанимать. Просто там есть один мужик, с которым можно договориться. Он работает вроде как сам от себя, свободный такой художник. У фирмы возникают иногда проблемы, и тогда они привлекают кого-нибудь со стороны. И этот мужик, он не интенсекьюровский. Гуляет сам по себе. Тамошняя наша контора, у них вот сейчас и возникли проблемы.
    — Подожди, подожди. О чем мы, собственно, говорим? О вооруженной охране?
    — Этот мужик, он ищейка. Знаешь, что это такое?
    — Ищет людей, сбежавших от долгов, от просроченной квартплаты и все такое.
    — Или ребенка, сбежавшего от родителей, или кого угодно. Но на такие дела в наше время ищеек почти не нанимают, теперь же компьютерная сеть. Посылай почаще запрос с фотографией в «Дейтамерику» и найдешь голубчиков как миленьких, не сегодня, так завтра. А то, — Эрнандес пожал плечами, — можно и к копам обратиться.
    — А потому главная задача ищейки… — начал Райделл, вспомнив одну из передач «Влипших копов».
    — Избавлять клиентов от необходимости обращаться к копам.
    — Или в лицензированное сыскное бюро.
    — Совершенно верно, — кивнул Эрнандес.
    Райделл направился к двери; сзади по тусклому кафелю кухонного пола зашлепали немецкие пляжные сандалии. Только сейчас он почувствовал запах табака. Вчера на кухне кто-то курил — нарушение условий аренды. Узнает хозяин — крику не оберешься. Хозяин, сербский эмигрант, ездил в дряхлом пятнадцатилетнем «БМВ», носил идиотские тирольские шляпы и откликался на имя Уолли. Зная, что Райделл работает на «Интенсекьюр», Уолли подвел его как-то к своему «БМВ» и вытащил из-под приборной доски хитрый электрический фонарик — здоровенную такую, больше фута длиной, штуку со специальной кнопкой, чтобы выдавать мощную струю перечного газа. Он спросил Райделла, как тот думает — «хватит» этого или «не хватит».
    Райделл соврал. Он сказал Уолли, что люди, принимающие много «плясуна», они даже любят получить хорошую дозу хорошего перечного газа. Он им вроде как нос прочищает и мозги. Бодрости прибавляет. Они торчат на нем, на этом перце.
    Войдя в комнату, Райделл взглянул под ноги и вдруг, после стольких-то недель, заметил, что ковер здесь точно такой же, как тот, по которому он ползал па карачках, тогда, еще в Ноксвилле, в квартире этой самой стервы, подружки сбрендившего Терви. Чуть почище, но все равно такой же. Странно, как он раньше-то не заметил.
    — Послушай, Райделл, не хочешь, так и не надо, и слава богу. У меня выходной, отдыхать надо, а я тут с тобой рассусоливаю. Ну да, понимаю, тебя кинули какие-то там хакеры, ты купился и среагировал слишком уж активно. Понимаю и сочувствую. Но так уж случилось, никуда от того не денешься, а я хочу тебе помочь и предлагаю, что уж могу — ничего другого у меня нет. И еще. Если ты справишься, поможешь фирме, об этом узнают в Сингапуре и тогда, может быть, что-нибудь изменится.
    — Эрнандес…
    — У меня сегодня выходной…
    — Слушай, да я же не умею искать людей…
    — Ты умеешь водить машину. А ничего другого и не надо. Ты будешь при нем, при этом сыщике, водителем. Сам он не может водить, ногу недавно покалечил. А тут дело такое, вроде как деликатное. Мозгами нужно ворочать. Вот я и сказал им, что ты, значит, ты справишься. Так вот прямо и сказал — сказал им, что ты справишься.
    На кушетке валялся очередной подарок Моники — «Пипл», раскрытый на статье о Гудрун Уивер, сорокалетней актрисе, пришедшей к Богу благодаря стараниям преподобного Уэйна Фаллона. Большая, на целую страницу фотография: Гудрун Уивер лежит на диване, напряженно вглядываясь в здоровенную батарею телевизионных экранов, на каждом из которых один и тот же древний фильм.
    Райделл увидел самого себя со стороны: лежит мужик на надувном матрасе, тупо созерцая пластиковые цветочки и автомобильные стикеры.
    — А там как, все чисто? Все по закону?
    — По закону? — Эрнандес хлопнул себя по серо-голубому бедру; звук получился громкий, как пистолетный выстрел. — Мы же говорим с тобой о серьезных людях. Я же помочь хочу тебе, понимаешь? За кого ты меня держишь? Ну, на хрена стану я подбивать тебя на что-нибудь незаконное?
    — Так что же я, собственно, должен делать? Просто явиться туда и сесть за баранку?
    — Ну да. Машину водить, машину, сколько раз тебе говорить! Мистер Уорбэйби скажет куда, и ты его повезешь.
    — Кто?
    — Уорбэйби. Люциус Уорбэйби.
    Райделл взял «Пипл», перелистнул страницу и наткнулся на фотографию Гудрун Уивер с преподобным Уэйном Фаллоном. Сорокалетняя актриса Гудрун Уивер выглядела как сорокалетняя актриса. Преподобный Фаллон выглядел как жирная крыса с чужими волосами и в смокинге за десять тысяч.
    — Этот Уорбэйби, он же, Берри, чуть не лучший в своей профессии, а может, и лучший. В рот долбаная звезда. Иначе б они его и не наняли. Будешь с ним работать — многому научишься. Ты же парень совсем молодой, мозги еще не заржавели, тебе только учиться и учиться.
    Райделл бросил журнал на прежнее место.
    — А кого они там ищут?
    — Гостиничная кража. Кто-то что-то спер. А охрана там была наша. В Сингапуре из-за этого все на ушах стоят. Вот и все, больше я ничего не знаю.

    Райделл стоял под парковочным навесом и вглядывался в мерцающие глубины голографического водопада, в туман, сочащийся между ярко-зелеными ветвями тропических деревьев. Красиво. Однажды он видел «харлей-дэвидсон», буквально кишащий мерзкими, в натуральную величину, насекомыми. По всей раме, кроме тех мест, где хромировка, — скорпионы, фаланги, мокрицы, да все что угодно, и все ползают, шевелятся.
    — Видишь? — сказал Эрнандес. — Вот тут, где вроде как размыто. Тут, по идее, должен быть этот долбаный ленивец. Или лемур, хрен его знает. Заводская трижды в рот долбаная гарантия.
    — И когда я должен ехать?
    — Вот, возьми номер. — Эрнандес сунул Райделлу клочок желтой бумаги. — Позвони, они тебе все скажут.
    — Спасибо.
    — Слышь, — сказал Эрнандес, — я же хочу, чтобы у тебя все было о'кей. Честно хочу. И ты только посмотри на это говно. — Он ткнул в капот «спикера». — В рот долбаная гарантия.

    8
    НА ДРУГОЕ УТРО

    Шеветте спилось, что сильный боковой ветер сносит ее на встречную полосу; после поворота с Фолсом-стрит на Шестую стало легче — теперь мягкая невидимая рука подталкивала ее в спину. Она дважды проскочила на красный, у рынка едва-едва успела под зеленый и притормозила, чтобы не вылететь из седла, переваливая через рельсы.
    Дальше самый трудный участок пути — крутой подъем по Тэйлора на Нобхилл; Шеветта пригнулась к рулю.
    — Ну, давай! — скомандовала она себе. — Сегодня ты справишься.
    За спиной — дружеская ладонь ветра, впереди, над вершиной холма, — голубое, безоблачное небо; отчаянно работая ногами, Шеветта перевела передачу, почувствовала, как цепь клацнула о зубья огромной, по специальному заказу сделанной звездочки, звездочки, слишком большой для ее велосипеда — для любого велосипеда. Крутить стало легче, и все равно она проигрывала, безнадежно проигрывала…
    Шеветта закричала, встала на педалях и нажала из последних сил, ощущая, как остатки гликогена в крови превращаются в молочную кислоту. Вот она, вершина, совсем рядом…
    Сквозь круглое окно, сквозь секторы разноцветного стекла в комнату Скиннера падают косые лучи солнца. Вторник. Утро.
    На стене, сплошь заставленной пачками желтых, потрепанных «Нэйшнл Джиогрэфик», четко вырисовывается паутинный рисунок оконного переплета с двумя черными мохнатыми пятнами — два стекла вывалились, пришлось заткнуть дырки тряпками. Скиннер, одетый в старую клетчатую рубашку, сидит на кровати, чуть не до подбородка подтянув одеяло и спальник. Собственно говоря, это не кровать, а массивная дубовая дверь, установленная на четырех ржавых колесных ступицах от «Фольксвагена» и застеленная пенкой. Шеветта спит на полу на другом, поуже, куске пенки, который она по утрам сворачивает и прячет за длинный деревянный ящик, до краев заваленный аккуратно смазанными инструментами. Запах смазки не покидает ее даже во сне, но Шеветта уже привыкла и почти его не замечает.
    Выпростанную наружу руку обожгло ноябрьским холодом. Шеветта дотянулась до свитера, лежащего на деревянной, грубо покрашенной табуретке, затащила свитер к себе в спальник, влезла в него, для чего потребовалось минуты две извиваться ужом, и встала. Свитер свисал почти до колен, Шеветте приходилось непрерывно его поддергивать, чтобы растянутая пройма не соскользнула с плеч. Скиннер молчал — утром он всегда так.
    Шеветта протерла глаза, вскарабкалась на пятую перекладину привинченной к стене лестницы, отодвинула, не глядя, засов и распахнула люк. Подняться на крышу, поздороваться с водой и с городом — непременный утренний ритуал, нарушавшийся только в редких случаях. Если шел дождь или над заливом стоял густой туман, Шеветте приходилось сперва накачать примус — музейную редкость с ярко-красным бачком и латунной, дочерна закопченной горелкой. Обычно Скиннер делал это сам, но в сырую погоду он почти не вылезал из кровати, жаловался, что ноют все кости, особенно бедро.
    Шеветта высунулась из квадратного отверстия и присела на край, свесив босые ноги в комнату. Солнце пекла уже в полную силу, серебристая дымка тумана таяла буквально на глазах. Скоро будет совсем жарко, черный прямоугольник крыши накалится, смоляной запах размягченного асфальта проникнет даже в комнату.
    Скиннер показывал ей «Нэйшнл Джиогрэфик» со снимками карьеров Ла-Бреа и бедных-несчастных зверюг, живших миллионы лет назад в тех местах, где теперь Лос-Анджелес, и утонувших в смоле. Вот так-то и добывают асфальт; асфальт — минерал, а не какая-то там гадость, изготовленная на химическом заводе. Скиннер любил точно знать, откуда что берется.
    Куртка, которую он дал Шеветте, была сшита в ателье Д. Льюиса, на Грейт-Портленд-стрит. Это не здесь такая улица, а в Лондоне. Скиннер любил карты. К некоторым номерам «Нэйшнл Джиогрэфик» прилагались карты, и все изображенные на них страны были похожи друг на друга — большие, от края до края листа, пятна, выкрашенные одним цветом. Неимоверное множество стран, среди которых попадались и настоящие гиганты: Канада, СССР, Бразилия, — только этих, больших, теперь уже нет, они рассыпались по кусочку. То же самое, говорит Осиннер, происходит и с Америкой, хотя она и не хочет в этом признаваться. Вот, скажем, теперь две Калифорнии, а когда-то была одна, один большой штат.
    Если посмотреть на комнату и на крышу, то комната вроде как больше, хотя она и забита всяким скиннеровским барахлом, а на крыше только-то и стоит, что ржавая металлическая тележка с парой рулонов толя, и размеры у них, у крыши и комнаты, конечно же, одинаковые — двенадцать футов на восемнадцать.
    Слева, чуть подальше четвертой опоры, виднелся Остров Сокровищ, струйка дыма от горящего на берегу костра бесследно терялась в тумане. На самой опоре недавно установили здоровую штуку вроде купола, почти шар; треугольные секции сверкали, как начищенная латунь, но Скиннер объяснил, что это просто майлар, натянутый на деревянный каркас. У них там релейная станция, штука такая, которая разговаривает со спутниками; надо сходить как-нибудь посмотреть.
    Рядом,

    [Назад] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [Вперед]