последнем из них я по понятной причине решил умолчать), внимательно всё выслушала, но потом с сожалением покачала головой.
— Извините, никаких свободных английских текстов у нас сейчас нет, французские тоже все разобраны. Попробуйте зайти сразу после Нового года — возможно, поступят другие заказы.
Ответить на это мне было решительно нечего, и я просто пораженчески кивнул. Выглядел я при этом, очевидно, уныло, как подтаявший снеговик, потому что она вдруг сочувственно улыбнулась и с видом спасателя, кидающего круг утопающему, сказала:
— А как у вас с испанским?
La Advertencia
— Почему вы спрашиваете? — в тот момент я вряд ли мог выдать большую глупость, но слова выскочили из меня сами.
— Дело в том, что пару часов назад принесли новый заказ — какие-то бумаги на испанском языке. Я уже начала обзванивать наших постоянных переводчиков, но под праздники никто не хочет браться. Половина разъехалась, другие заняты. И потом, у нас испанистов не так уж много, основная масса документации на английском, — без тени удивления принялась объяснять девушка.
— Я… А что за бумаги? — волнение, которое мне не удалось как следует скрыть, всё же заставило её приподнять бровку: вряд ли большинство работающих с ними переводчиков приходят в такое состояние при получении нового заказа.
— Что-то связанное с прокладкой дорог, клиент так объяснил. Техническое, вероятно. Я сама не видела, политика нашей компании запрещает просмотр переводимой документации, — вставляя эту заученную фразу, она улыбнулась пластмассовой улыбкой, какая бывает у некоторых фривольных манекенов в магазинных витринах.
— Ах, техническое… — отозвался я не раньше чем через полминуты.
Моё изначальное мимолетное разочарование уступило место искреннему облегчению. Однако я бы солгал, сказав, что в первое мгновение надежда заполучить следующую часть перевода не заворочалась беспокойно внутри меня. Кровь прилила к голове, оглушив и ослепив меня, и хотя я согласно кивал в такт пояснениям, смысл их доходил до меня с некоторой задержкой.
— Вам не приходилось раньше работать со спецлексикой?
Фирменная вежливая заинтересованность в её голосе почти полностью оттеняла незаметные нотки недоверия; она мастерски владела собой. Её изящная головка склонилась набок под тщательно выверенным углом, и стриженая чёлка, качнувшись, прикрыла лукаво глядящий глаз. И даже если я принимал за девичье лукавство стеклянный блеск протезов, вроде тех, что вставляют в набитые чучела таксидермисты, выражение на её лице было выполнено настолько совершенно, что я не мог им не залюбоваться.
— Нет… Приходилось, — спохватился я в конце концов.
— Вы знаете, вообще-то… — она сложила руки на груди и чуть сжала губы; я уже было махнул рукой, ожидая отказа, но тут её маска дала ещё одну лёгкую трещину — на этот раз, вероятно, оттого, что она неверно истолковала восхищение на моей физиономии.
— …постарайтесь выполнить эту работу оперативно, посмотрим, как вы справитесь, — криво пришив к началу фразы другое окончание, она утвердительно тряхнула чёлкой и, подойдя к стеллажам с одинаковыми чёрными пластмассовыми файлами, сняла один из них и вручила мне.
Я расписался на особом бланке, полюбопытствовал насчёт гонораров (они оказались на порядок выше моих ожиданий), и благодарно улыбнулся сотруднице бюро. Позор банкротства был отсрочен. С помощью циклопических испанско-русских словарей, приобретённых мной по известному случаю, я собирался расправиться с этим заказом как можно скорее; новогодняя ёлка, свежие продукты и подарки постаревшим университетским приятелям стали снова обретать реальность. Я был признателен ей за то, что мой Новый год на этот раз мог хотя бы отдалённо напоминать настоящий праздник. Но как выразить этой целлулоидной девушке свою благодарность? Пообещать ей до конца дней стирать с неё пыль и менять батарейки?
— Спасибо вам… Большое. Правда, — не сводя с неё глаз, я начал пятиться назад, но споткнулся о порог и полетел на пол, так и не выпустив папку из рук.
— Осторожно! — она испуганно ахнула и, подбежав, помогла мне подняться. — Не ушиблись?
Стараясь не смотреть в её сторону, чтобы ей не было видно моё горящее лицо, я неловко высвободился и, буркнув что-то на прощание, кинулся к выходу.
— Берегите себя! — крикнула девушка мне вслед.
Последний слог отрезали, закрывшись, сверкающие створки лифта, отчего мне послышалось «Берегитесь!».
По пути к метро я снова и снова, кусая губы, проигрывал в голове своё нелепое падение, неловкий разговор и мешал лёгкую и чем-то приятную физическую боль с зудящим страданием от собственного ничтожества. В такую прострацию меня почти всегда ввергали мои неуклюжие попытки общения с красивыми девушками.
В этой пустыне самоуничижения и любительского членовредительства газетный киоск показался мне оазисом забвения из арабских сказок. Отвлечься от своих бед на беды чужие, заклеив неприятные переживания вырезками из журналов и газет — вот что мне было надо. «Московский комсомолец» подходил для этой цели как нельзя лучше.
Заголовок, набранный огромными буквами, извещал о том, что счёт жертвам ураганов в США и странах Центральной Америки пошёл на сотни тысяч. В Гватемалу и Никарагуа вместе с тайфунами пришли проливные дожди, совершенно несвойственные этому сезону. Из берегов вышли крупнейшие реки региона, гигантские оползни погребли под миллионами тонн земли десятки посёлков. Сил и средств для разбора завалов у властей не хватает, а надежды найти выживших больше нет, поэтому принято решение прекратить спасательные работы, объявить заваленные деревни братскими кладбищами и бросить их. Сотни населённых пунктов оказались полностью отрезаны от цивилизации, и что стало с их жителями, никому вообще неизвестно.
Соединённые Штаты ещё не успели оправиться от предыдущих ударов стихии, как на побережье обрушились новые ураганы. Правительство приняло решение стянуть в пострадавшие районы части национальной гвардии со всей страны, но было уже поздно: в затопленном Новом Орлеане и разрушенном Хьюстоне начались эпидемии, сделавшие массовую эвакуацию выживших практически невозможной.
С некоторым беспокойством я перечитал названия районов, пострадавших от тайфунов и наводнений. Как ни странно, имён, знакомых мне по книге Ягониэля и досконально изученной страницы географического атласа, среди них не было. Юкатан разъярённая природа пока миловала.
В рубрике «Срочно в номер» на этот раз ничего интересного я не заметил. Разворот газеты пестрил материалами светской хроники; между репортажем с очередной помпезной свадьбы не желающей признавать свою старость поп-дивы и скорбным материалом о десятилетней годовщине смерти некой актрисы Театра кукол, Валентины Кнорозовой, (на сцене известной под своей девичьей фамилией Анисимова), привольно располагалась пространная статья о награждении победителей Третьей Ежегодной государственной олимпиаде по криптографии и лингвистике. Медали призёрам лично вручал российский президент, торжественная церемония состоялась в Мраморном зале Кремля при большом стечении прессы и бомонда.
В статье приводилась цитата из обращения президента к победителям Олимпиады: «Ни для кого не секрет, что в современном мире именно знания, информация являются одним из главных достояний любого народа, любой страны. Нам с вами выпало жить в непростое время, когда наши научные, интеллектуальные наработки могут попасть в руки определённым силам — как на Западе, так и на Востоке, и мы должны защищать их. При этом именно лингвистика позволяет нам лучше понимать не только языки, но и менталитет других народов, с каждым из которых мы стремимся поддерживать добрососедские и партнёрские отношения. Убеждён, что умения зашифровывать и расшифровывать информацию являются сегодня ключевыми для успеха нашей страны на мировой арене. Открою один небольшой секрет: многим финалистам этой Олимпиады, даже тем, кто не стоит сегодня на этой сцене, уже предложены хорошие места в ведущих предприятиях государственного значения…»
Я, должно быть, оставался единственным читателем, не понимающим всей важности этого события. Было пора выходить, и я без сожалений швырнул газету в урну у турникетов.
Налив чая, я уселся за рабочий стол и положил перед собой чёрный пластиковый файл с заказом, потом собрал уже расставленные по полкам испанские словари. Моих новых работодателей можно было довольно точно представить себе по этой папке: она была такая же аккуратная и корректно-безличная, как и вся фирма. По краям файл закрывался на две кнопки, а на лицевой его стороне точно по центру размещалась наклейка с номером заказа. Вот в такие компании, наверное, и несут переводить контракты на поставку партий оружия, уставы тайных обществ и условия тендеров, в которых решается судьба многомиллиардных сделок. Если дорога, прокладка которой обсуждается во вверенных мне документах, будет очередным московским транспортным кольцом или даже усовершенствованной версией транссибирской магистрали — и бровью не поведу, подумал я. Чего ещё ожидать от содержимого такой папки?
Щёлкнув кнопками, я открыл её…
Тут же закрыл, запер на обе кнопки, вдохнул поглубже, протёр глаза и снова заглянул внутрь. Они, конечно, и не собирались никуда исчезать. Гром не гремел, за окном по-прежнему был день: не происходило ровным счётом ничего, что заставило бы меня усомниться в реальности увиденного. Они действительно лежали внутри и спокойно дожидались, пока я прекращу истерику и наконец достану их из тесной папки — исписанные сверху донизу пожелтевшие от времени листы, на верхнем из которых титульными буквами значилось: «Cap?tulo V ».
Я вскочил со стула и пустился кругом в обход стоящего посреди комнаты овального обеденного стола из карельской берёзы.
Этого никак не могло случиться, и, тем не менее, дневник конкистадора сам разыскал меня, как бы я ни старался от него откреститься. Было ли это случайностью? По своей ли воле я остановился именно на этой переводческой фирме, перелистывая записную книжку? В этот момент, когда я описывал уже тридцатый круг около жалобно поскрипывающего стола, даже идея всеобщего заговора, искусно сплетённого кем-то вокруг меня, не казалась мне смешной и глупой. Я всё меньше верил в совпадения, и со всё крепнущей уверенностью старался найти невидимые постороннему глазу, замаскированные под обыденные повседневные события звенья зловещей цепи, приковывающей меня к этой странной истории.
Потом, утомившись, я снова сел за стол, и мне хватило всего одного взгляда, брошенного на листы дневника, чтобы шторм, бушевавший в моём мозгу, затих, а на горизонте засияло восходящее солнце. Какая разница, подложили ли мне эти листы, или они действительно оказались там по прихоти теории вероятности? Возможно, один из них мог дать ответы на все вопросы, которые занимали меня столько времени. Неужели я сейчас откажусь от возможности заполучить их только из-за своих паранойяльных опасений?
Руки всё ещё чуть дрожали; я отпил глоток остывшего чая, отставил кружку подальше, чтобы не плеснуть случайно на драгоценные листы, и погрузился в чтение.
«Что, оставшись с одним лишь проводником, от которого и зависела теперь моя судьба и судьба всех находящихся под моим началом людей, я решил с ним не разлучаться, пока не закончится, к славе Господней, наш поход.
Что, снявшись с этого привала, на котором обрёк себя на вечные мучения в аду, покончив с собой, Эрнан Гонсалес, мы взяли немного на восток, и стали углубляться далее в эти леса, сквозь которые дороги проложено не было, и не имелось даже тропы, и что Хуан Начи-Коком вёл нас, угадывая путь исключительно по звёздам и по иным приметам, доступным ему, но скрытым от глаз испанцев.
Что, вопреки тяготам, которые приходилось сносить отряду, солдаты пребывали в прекрасном расположении духа, и на то было две причины: во-первых, все безмерно были рады тому, что страшные болота, в которых сгинули Ривас, Феррер и другие, уже остались позади; во-вторых же, среди солдат ходили слухи о том, что истинной целью нашего похода является клад, укрытый в подземелье храмовой пирамиды; что настоятель отправил нас сюда единственно затем, чтобы мы этот клад извлекли и передали королю и Святой Церкви, но четверть сокровищ положена тем, кто их добудет; говорили и что выжившие поделят эту долю между собой по справедливости, и, хотя благородным сеньорам по праву положено втрое больше, чем простым солдатам, но и третьей части от якобы положенного офицерам достанет, чтобы разбогатеть свыше всяких мер.
Что называли даже и какие именно богатства спрятаны в лоне сокровенных пирамид: среди них различные украшения, и отлитые целиком из золота статуи индейских богов, и редкие камни. Что сам такими подробностями был я немало удивлён, но, сколько ни старался, не смог разузнать, кто распускает эти слухи; мне же самому о таком отец де Ланда ничего не говорил, посему верить им я не мог, пусть бы мне того и хотелось.
Что, когда расспрашивал я о спрятанных богатствах Хуана Начи-Кокома, тот отвечал мне, что о сокровищах ему ничего не ведомо, но никогда не хотел дать всех требуемых мной объяснений, тем заставляя меня заподозрить, что сплетни о кладе могут оказаться правдивыми.
Что, размышляя о его словах и поступках, я постепенно уверился в том, что Начи-Коком знает о сокровищах куда больше, чем говорит, а возможно, и боится вывести нас к кладу. Что тогда вспомнил я и о его повесившемся товарище и спросил индейца напрямую, не затем ли Эрнан Гонсалес отнял у себя жизнь, чтобы помешать нам добраться до золота и употребить его во славу короля, Святой Церкви и для собственного обогащения.
Что проводник упорствовал, хоть я и угрожал ему мечом, и стоял на своём, утверждая, что ни золото, ни камни ему не важны, и он не станет подвергать опасностям свою жизнь ни для того, чтобы такой клад разыскать и присвоить, ни чтобы его защитить от посягательств короны и церкви. И потом, после долгих сомнений, кои я не стал прерывать, решив, будто он собирается открыть мне нечто важное, сказал мне этот Хуан Начи-Коком, что я заблуждаюсь, посчитав полукровку Гонсалеса грешником и самоубийцей.
И что больше про смерть Эрнана Гонсалеса он не говорил ни слова; и что бить Начи-Кокома, дабы узнать правду, я не стал, убоявшись потерять его доверие, которое надеялся заслужить ради выполнения своего дела».
Переводимый мной дневник иногда представлялся мне бесконечной лестницей, ведущей в глубокий тёмный подвал. На каждой ступени выбиты слова, рассказывающие определённую часть захватывающей истории, написанной так, что, прочтя очередную главу, попадаешь в плен к своему любопытству. Фонаря хватает только на шаг вперёд, и надо спуститься ещё на один уровень вниз, чтобы узнать разгадку ребуса, увиденного на предыдущей ступени. Игра, кажется, построена честно: нижняя ступень отвечает на вопросы верхней, однако полученный ответ сам превращается в новую головоломку, которой не решить, не сойдя ещё на шаг вниз. Из кусочков мозаики складывается панно; деталей становится всё больше, но пока не соберёшь их все, смысл картины не постигнуть. Приходится идти дальше, всё ниже и ниже, оглянешься — входа, откуда ты попал в подземелье, уже не видно, а что ждёт в самом конце спуска, да и есть ли он, не знаешь. Остаётся лишь светить на ступеньку ниже, разбирать написанное на ней, и осторожно ступать дальше.
Первые три проглоченные мной страницы вроде бы помогали понять то, что случилось в предыдущих главах. Итак, отметать мои предположения о легендарных сокровищах, таящихся в затерянных в сельве старинных храмах, было рано. Вероятно, сам автор дневника допускал такую возможность и раньше, но упомянуть о ней на бумаге решил только в пятой его главе — не потому ли, что вскоре после этого его догадки подтвердились?
Получила продолжение и история с повесившимся проводником. Как и конкистадор, составивший отчёт о своей экспедиции, я пока не мог знать, говорил ли Хуан Начи-Коком правду, отказываясь признавать Эрнана Гонсалеса самоубийцей. Я заподозрил его в попытке такой страшной ценой спасти от разграбления наследие своего народа, как только прочёл о его смерти. Что, если на самом деле Гонсалеса кто-то просто хладнокровно устранил? Но кто, находясь в здравом уме, мог решиться избавиться от проводника, забравшись в самое сердце сельвы?
Если память мне не изменяла, в предыдущей главе на беднягу Гонсалеса накинулся второй офицер, Васко де Агилар. Автор дневника упоминал об этом происшествии вскользь, но мне хватило и этого. Прежде чем продолжать чтение, было необходимо вернуться к тем событиям.
Я зажёг свет в комнате (пока я разбирал первые три страницы, на улице уже стемнело), открыл дверь и, шлёпая тапочками, вышел в коридор. Пакет с книгами лежал нетронутый на том же самом месте у мусоропровода, где я его оставил. Очевидно, на солидный том трудов Ягониэля, от одного вида которого у несведущего человека скукой начинало сводить скулы, никто из соседей не польстился, а выкидывать в помойку такое издание у них не поднялась рука.
Что ж, испытание силы воли провалилось, но рефлексировать по этому поводу, стоя у мусоропровода, я не собирался: у меня были дела и поважнее. Зачем-то оглянувшись по сторонам, я прошаркал обратно к себе и запер дверной замок на два оборота. Потом прошёл на кухню, и, отряхнув пакет от скопившейся пыли, начал выкладывать на стол свои запретные сокровища.
Обе книги с моими закладками на нужных страницах, брошюры с кричащими обложками, попавший под горячую руку словарик исторических терминов и устаревших слов — в пакете было всё, кроме копий набранных мной на машинке страниц с переводом первых трёх глав. Озадаченный, я перебрал ещё раз брошюру за брошюрой, потом пролистал Ягониэля и растрепал Кюммерлинга — безрезультатно. У мусоропровода, кроме пакета с книгами, ничего не валялось; уж отдельно лежащую стопку бумаги я приметил бы сразу. Перевод исчез, и бесполезно было даже пытаться угадать, когда это могло случиться: за дни, прошедшие с моего отречения от майя, я ни разу не трогал пакет.
Что же, единственное, что вызвало интерес у соседей по этажу — мои малоудачные переводческие экзерсисы, в которых профану всё равно не разобраться? Но кто сказал, что переводы оказались в руках соседей? Повинуясь мгновенному импульсу, я подошёл к двери, проверил замок и на всякий случай подёргал ручку. Затем умылся холодной водой и вернулся в комнату. Даже если перевод Второй, Третьей и Четвёртой глав пропал, я мог пока положиться на свою память: они отпечатались в ней надолго, как бы я ни заставлял себя забыть о них.
«Что на следующий день наш отряд постигла беда: к вечеру трое из каждых четверых солдат, а кроме них, ещё и сеньор Васко де Агилар, почувствовали лёгкое недомогание, о котором в то время только двое сказали вслух, но остальные над ними надсмеялись, упрекая их в слабости духа и отсутствии мужества, с коим надлежит воинам переносить подобные тяготы.
Что той же ночью состояние и тех, кто посмел жаловаться на здоровье, и других, кто почёл свою хворь делом, недостойным внимания, стало не в пример хуже. Что у всех начался жар, а с ним и обильный пот, и великая слабость в членах. И что брат Хоакин, выполнявший обязанности лекаря в госпитале в Мани, определил у всех, кто занемог, болотную лихорадку (la fiebre), но не сумел сказать, что было её причиною.
Что признаки этого недуга, который помешал нам на несколько дней продвигаться вперёд и свёл в могилу лучших и отважнейших из наших солдат, были следующие: жар, раскаляющий тело и замутняющий рассудок, и тяжесть в груди, не дающая свободно дышать, от чего все заболевшие и день, и ночь уверяли нас, что задыхаются, и натужно хрипели.
Что ни я, ни проводник Хуан Начи-Коком, ни брат Хоакин этой болезни не подверглись, и чувствовали себя превосходно, хотя и находились постоянно рядом с заболевшими, и ели с ними из одной посуды, и пили из тех же фляг. Что лихорадка так же не взяла и ещё нескольких солдат; и что, сколько я ни бился, не мог уразуметь, почему одни захворали, а другие нет.
Что некоторые из заболевших посему решили, что их пытаются отравить свои же товарищи, желая через такой заговор устранить лишних участников будущего дележа сокровищ, которые нам якобы предстоит отыскать в заброшенных храмах. И что отказывались они впредь прикасаться к воде и еде, опасаясь новой попытки покушения, и убеждали и тех захворавших, которые не верили этому, делать так. И что тем очень осложнили излечение, и вызвали гнев брата Хоакина и его подручных, пытавшихся помочь им выздороветь и окрепнуть.
Что другие стали обвинять в этой напасти последнего оставшегося с нами проводника, и были такие среди здоровых, что поверили им и требовали пытать индейца, и узнать от него правду, он ли навёл недуг на несчастных. К таковым принадлежал и Васко де Агилар, который, будучи человеком необыкновенно сильным и крепким, единственный смог переносить страшную болезнь на ногах, однако та затмила его разум. И что Васко де Агилар метался как раненый буйвол по лагерю, разыскивая индейца и клянясь пресвятой Девой Марией собственноручно расправиться с ним за его смертоносное колдовство.
Что брат Хоакин поступал мудро и лечил больных так: делал им кровопускание и накладывал на разгорячённый лоб мокрые тряпицы. Что кровопускание помогало им вначале отменно, но польза от него длилась недолго. И что когда наш проводник Хуан Начи-Коком предложил брату Хоакину свою помощь и разыскал в лесу некие травы, кои надлежало давать заболевшим для облегчения их страданий и исцеления, тот прогнал его прочь, пригрозив ещё и сказать о том остальным.
Что по сей причине Хуан Начи-Коком просил меня взять его под моё личное покровительство и не отдавать солдатам. И что, прислушавшись к нему и боясь потерять последнего проводника, который мог нас ещё вывести обратно в Мани, я сделал так, и спрятал его, и охранял, покуда Васко де Агилар не ослаб настолько, что перестал вставать. Что сам я в причастность Хуана Начи-Кокома к отравлению солдат не верил, поскольку, будь тот отравителем, он с лёгкостью смог бы скрыться после содеянного в лесах, оставив нас одних и обрекая тем на верную гибель.
Что большинство заболевших лихорадкой скончались, и выжить смог только один из пяти; что среди уцелевших был и сеньор Васко де Агилар, которого эта зараза за пять дней обратила из могучего мужа в собственную бледную тень с желтушечным лицом. Что рассудок их оправлялся от болезни ещё медленнее тела, и ещё долго виделись им пугающие сны, а наяву они были недоверчивы и боялись всего, не забыв и о своих прежних подозрениях в отравительстве; дьявольская лихорадка сломила их дух.
Что в один из дней Хуан Начи-Коком осмелился сказать мне, что знает причину болезни; что я приказал немедленно сообщить всё, что ему известно, надеясь помочь больным исцелиться. Подчиняясь, он приписал заражение хворью тем самым крошечным мушкам, что донимали нас на привале несколькими днями ранее, когда мы заночевали на болотах.
Что убереглись от недуга лишь те из нас, кто не побрезговал предложенным индейцами средством, пахнущим премерзко; прочие же, пренебрегая им, тем самым себя обрекли. И что я спросил Хуана Начи-Кокома, отчего он не предупредил всех об этой опасности заранее, и почему не стал говорить, в чём корень болезни, когда она начала уже косить людей. И в свое оправдание сообщил он, что ранее не имел уверенности в болезнетворности гнуса, а мази хватило бы только на немногих. Что же до нежелания назвать страдающим причину их недуга, то это он сделать не отваживался, считая, что тогда его немедленно обвинят в преднамеренном губительстве, как случилось и без его признаний.
Что, попросив хранить эту тайну, за спасение его от обезумевших от хвори солдат и, прежде всего, Васко де Агилара, этот индеец отплатил мне по справедливости, доверив такое, о чём прежде он сам и его соплеменники отказывались говорить даже под страхом костра».
Хотя мне хотелось прервать чтение ещё при описании первых симптомов загадочной лихорадки, поразившей отряд, я так и не сумел оторваться от текста, покуда не покончил с посвящённым ей пассажем. Лишь после этого, опустив веки, я стал вспоминать ту болезнь, что довелось перенести мне самому. Жар, скручивающий тело как тряпку и выжимающий из него весь до капли пот, соперничающие по правдоподобию с действительностью кошмары, и слабость, которая лишает воли и мышцы, и разум, делает их ватными, чужими…
Признаки те же; я-то грешил на холодный ливень, под который попал, блуждая в прострации по арбатским переулкам. Однако на самом деле подцепить заразу я мог несколько раньше — вместе со всем отрядом, на болотах Кампече. Я хотя бы мог противопоставить этой мнимой простуде пять столетий развития медицинской науки, лошадиные дозы жаропонижающего и постельный режим. Остальные участники экспедиции должны были довольствоваться бесполезными кровопусканиями, влажной тряпкой компресса, в считанные секунды нагревающейся и перестающей приносить облегчение, и тяжёлым сырым воздухом тропического леса, который так трудно входит в окостеневшую грудь. У меня получилось перебороть призрачную лихорадку быстрее и с меньшими последствиями, однако вряд ли я смог бы выстоять против неё, случись мне быть искусанным болотным гнусом четыреста пятьдесят лет назад.
Рассуждая так, я уже полностью уверовал в то, что моя болезнь была отброшенной на наш мир тенью болезни из читаемой мною книги, и даже не задавался вопросом, как это возможно. Заразился ли я, держа в руках листы, на которых могли оставаться иссушенные и уснувшие на века бациллы? Мне приходилось слышать, что споры, переносящие сибирскую язву, попадая в неблагоприятные условия, могут ждать своего часа десятки лет; впрочем, не исключено, что я здесь опять что-то путаю.
Или, чтобы успокоить своё раненое рацио, допустить хотя бы, что на людей с подвижной психикой, вроде меня, дневник может оказывать некоторое гипнотическое воздействие?… В любом случае, надо было набраться храбрости и всё-таки признать, что мне приходилось иметь дело с не вполне обычной книгой…
Делал ли я свой выбор осознанно, когда стало ясно, что книга заставляет меня идти ва-банк? Понимал ли я, что среди ярких фишек, выложенных мной на зеленое сукно в этой азартной игре, правил которой я не знал, одна означает здравомыслие, другая — веру в реальность окружающего мира, третья — жизнь? Вряд ли. Я был так увлечён самой игрой и раздразнён возможностью выигрыша, сулившего мне катарсис и просветление одновременно, что не задумывался о ставках. И хотя они повышались с каждой прочтённой страницей, остановиться я уже не мог.
«Что, когда люди наши погибали от этой проклятой лихорадки один за другим, спорили мы, как поступать с их телами. Что были среди нас такие, кто требовал отпеть их и похоронить по христианскому обычаю; иные же говорили, что трупы надо сжигать, как во время чумы, дабы уберечься от заражения. Что сам брат Хоакин, лечивший их, не знал, как поступать, поскольку монах в нём требовал для несчастных отпевания и человеческих похорон, а лекарь — предавать тела пламени, дабы спасти здоровых.
Что некоторые умирающие, приходя в сознание, заклинали не жечь их тела, говоря, что поступая так, мы отрицаем им воскрешение после второго пришествия Господа нашего Иисуса Христа; однако же, каждый вечер смерть приходила за несколькими из них, и врач в душе брата Хоакина возобладал в конце концов над священником. И что когда очередной солдат отдавал Богу душу, брат Хоакин отпевал его и потом сам сжигал тело, плача и моля Всевышнего простить его великие прегрешения.
Что трупы предавали огню в стороне от лагеря, чтобы не тревожить больных, но когда ветер был с той стороны, где это происходило, больные приходили в великое беспокойство, и многие из них кричали и плакали, моля Господа, что их минула эта ужасная доля.
Что через неделю от нашего отряда остались всего девять человек, среди которых сеньор Васко де Агилар, брат Хоакин, проводник Хуан Начи-Коком и я, а также пятеро солдат; прочие же все умерли. И что один из солдат, по имени Хуанито Хименес, спрашивал, не была ли лихорадка нам знаком, и не должно ли нам повернуть назад, пока мы не погибли все, однако его никто не послушал; люди надеялись ещё найти сокровища, коих теперь при дележе причиталось бы на каждого в избытке.
Что, когда я спросил проводника, долгий ли ещё путь лежит перед нами, тот ответил, что теперь уже осталось пройти немного, и что вскоре должна показаться дорога, по которой мы можем идти куда быстрее.
Что Хуан Начи-Коком отныне держался подле меня и никуда сам не отходил, и что покидал меня, только отправляясь на охоту. Что по этой причине мы с ним шли во главе отряда, так как он должен был показывать путь, а прочие ступали сзади. Что этот молчаливый индеец из признательности стал много говорить со мной, объясняя мне жизнь леса, рассказывая иногда удивительные и непонятные испанцу легенды своего народа, которые, несмотря на то, что учился в школе при монастыре, очень хорошо знал. И что в один раз, когда другие отстали от нас порядочно, он спросил меня, что известно мне о летописи будущего.
Что это странное его выражение я принял за оговорку и отнёс на счёт его испанского языка, который, хоть и был хорош, иногда мог его подвести. Но что, когда я сделал ему замечание, Хуан Начи-Коком не исправился, а настоял на своём, и шёпотом поведал мне, что за этой летописью и послан наш отряд, а отнюдь не за сокровищами, которых, возможно, в храме и вовсе нет.
Что в тот миг догнал нас брат Хоакин и стал расспрашивать индейца о некоторых найденных им травах, и об их свойствах, так что наша тайная беседа была прервана».
Уже сквозь страницу, содержавшую несколько последних абзацев, несмотря на толщину и приобретённый с веками цвет бумаги, виднелось что-то тёмное, отпечатанное или нарисованное на следующем, лежащем под ней листе. Приняв это за иллюстрацию, я подавил в себе любопытство и не стал забегать вперёд, чтобы поскорее её рассмотреть. Я сосредоточился на переводе, вскоре забыл о проступавшем сквозь бумагу неясном силуэте и без труда вытерпел до конца страницы.
Но перевернув её на словах «была прервана» , я застыл: то, что я принял за гравюру или рисунок, оказалось бурым пятном причудливой формы и самого зловещего вида. Я не сомневался ни секунды: это была кровь, и, судя по характерному ржавому оттенку, пролитая не так давно.
Мне пару разу приходилось наблюдать, когда у меня в школе кровь шла носом, как такие пятна постепенно высыхают на листиках в клеточку и линеечку. С гладкой поверхности таких листов соскальзывают даже шариковые ручки, а упавшие на бумагу ярко-красные кровяные капли будут одиноко остывать, медленно выцветая по мере того, как задыхаются и погибают эритроциты. Цвет этих пятен в школьных тетрадях распределяется неравномерно: под действием силы тяжести и векторов молекулярного движения кровь соберётся в одной точке пятна, где, в конечном итоге, бумага будет темнее.
Это отступление может оказаться неуместным, но пока я, стараясь утихомирить застучавшее вдруг сердце, разглядывал кровавую кляксу на следующей странице, думать ни о чём другом у меня не выходило. Всё пятно было одинаково, ровно окрашено. Старая бумага, не покоробившись, жадно впитала кровь; так растрескавшаяся от июльской засухи земля, сколько её ни поливай, до капли выпивает всю воду.
Листкам в клеточку и в линеечку несвойственна такая вампирическая жажда; конверсионные чудища постсоветской писчебумажной промышленности, из чрева которых выходят сотни тонн школьных тетрадей, не умеют вдохнуть в бумагу жизнь. А вот бумага испанского дневника была осязаемо живой…
Оно находилось внизу не заполненной до конца текстом страницы — почти там же, где на исходе Cap?tulo II располагался рисунок уродца Чака; должно быть, я принял его за картинку ещё и по этой причине. В кляксах, как и в облаках, можно бесконечно угадывать всевозможные очертания, это известно каждому, кому психолог хоть раз подсовывал свои злокозненные бумажки с тестами Роршаха. То, что для одного пациента выглядит как бабочка, другому видится ядерным грибом, а третьему — сиамскими близнецами в профиль. Изобретение Роршаха — камертон для настройщиков человеческих душ.
Моя, видимо, была изрядно расстроена. С одной стороны, я прекрасно сознавал, что бурое пятно на бумаге — такая же бессмысленная клякса, как растёкшаяся тушь на бланках с тестами; с другой — его линии однозначно складывались в силуэт какого-то фантастического животного. Равномерно высохшая кровь делала рисунок вдвойне жутким и невозможным: её не размазывали, добиваясь зловещего сходства, она словно сама легла так на бумагу, которая тут же всосала попавшую на неё жидкость.
Процарапанные карандашом бороздки я заметил не сразу: все следы грифеля были старательно стёрты резинкой, и к тому же, пятно покрывало большую часть надписи. Из-под покрова выбивался только хвостик буквы «й», и я не обратил бы на него внимания, если бы не стал так усердно изучать контуры кляксы. Не понимая толком, зачем я это делаю, я тоже взял карандаш и покрыл пятно лёгкими штрихами. Конспиративный приём из моего детства сработал: сквозь косой грифельный дождь бороздками проступили четыре написанные по-русски слова: «они идут за мной» .
Как бы удивительно и глупо ни могло это показаться, но первым чувством, возникшим во мне ещё прежде тревоги, была ревность. Так я был не первым человеком, читающим дневник в этом месте пересечения временной и пространственной плоскостей? Значит ли это, что меня лишили привилегии внеочередного доступа к загадкам майя и почётной должности толмача, проводника неведомого заказчика по тропическим лесам Юкатана? Карандаш в моей руке хрустнул и развалился на две части.
Очнувшись, я с недоумением уставился на сжатый и побелевший от напряжения кулак, выпустил обломки, и в мою душу стал медленно просачиваться страх. Кто бы ни переводил отчёт об экспедиции до меня, закончилось это для него дурно. Вслед за ним, я спускался всё глубже в подземелье этой истории, и вокруг уже стояла совершенная темнота: светлый квадрат входа где-то высоко и далеко за моей спиной, который мог раньше приободрить меня, обещая возможность бегства, больше не был виден.
Оставалось только продолжать спуск. От конца главы меня отделяли всего два абзаца, и ничего ещё более ужасного за те минуты, пока я их читаю, со мной приключиться не могло.
«Что уже на следующий день случилась с нами благая вещь: отряд наш вышел на некую опушку, от которой начиналась с пустого места превосходная дорога, вымощенная великолепным белым камнем; похожие дороги мне случалось видеть и в других местах, но они непременно куда-то вели, и были все в скверном состоянии, и заросли лесом. Эта же дорога казалась проложенной лишь год или два назад, и деревья с кустами сторонились её, так что у неё имелась ещё и обочина.
Что Хуан Начи-Коком назвал эту дорогу «сакб» и сказал, что для индейцев она священна, и зовётся Дорогой судьбы. И что, прежде чем наш отряд вступит на неё, нам следует знать, что обратного пути по ней не будет».
Как только я дочитал последние строчки, раздался грохот, в тишине моей квартиры прозвучавший, как раскат грома. Кто-то возмутительно сильно и требовательно стучал во входную дверь.
Я механически взглянул на часы.
Стрелки показывали полтретьего ночи.
La Intrusi?n
Несколько секунд я сидел, парализованный неожиданностью и необъяснимостью происходящего, вслушиваясь в наступившую после грохота пронзительную тишину и убеждая себя, что стука не было, или, по крайней мере, стучались не ко мне, а к соседям.
Три новых раздельных, чётких удара, обрушившихся на мою — именно мою — дверь, вывели меня из прострации. Укрыв листы испанского дневника в ворохе машинописных страниц, я заставил себя подняться на ноги и сделать первый нетвёрдый шаг вперёд. Путь к входной двери дался мне нелегко: настоянный на страхе, воздух в моей квартире стал плотным, как вода, не пускал и отталкивал меня назад.
Оказавшись наконец у выхода, прежде чем посмотреть в глазок, я прижался ухом к двери и замер. Мне было отлично слышно деловитое шуршание электрического счётчика над головой, булькание капель, падающих из крана в залитую водой кастрюлю в кухонной раковине, лай и вой собак где-то далеко на улице… Но из-за двери не доносилось ни звука: никто не разговаривал, не переминался с ноги на ногу, не прокашливался, готовясь объясниться с хозяином квартиры по поводу неурочного визита. Надеясь услышать хотя бы чужое дыхание, я затаил своё собственное и опустил веки…
…И тут же отпрянул, оглушённый. Очередные три удара стоявший в коридоре нанес, казалось, точно в то место, к которому я прижимался ухом.
— Кто там? — голос подвёл меня, поскользнулся и сорвался в истерический визг.
Не меньше минуты я прождал ответа. В голову лезли мысли о том, что если я загляну в дверной глазок, через него в меня могут выстрелить, как поступают наёмные убийцы в кино. Глупость, казалось бы, невероятная, но предупреждение, проступающее сквозь кровавое пятно на последнем листе перевода, готовило меня именно к такого рода сюрпризам.
Собаки во дворе завыли громче и на этот раз как-то особенно тоскливо. Теперь я уже сказал бы, что они находятся не так и далеко от моего подъезда. Странно: бродячих псов у нас во дворе раньше не было, а кому взбредёт в голову гулять со своей собакой посреди ночи? И потом, разве на прогулке с хозяином хоть один пёс станет выть? Никогда о таком не слышал… Я был готов думать о чём угодно, лишь бы не вспоминать, что сижу на корточках под собственной дверью, в то время как снаружи меня кто-то ждёт.
Помогла мне не отвага, а стыд. Стыд за нелепость своего положения, за то, что я вынужден играть по чужим и навязанным мне правилам, за то, что другие участники этой неведомой игры заставили меня позабыть о том, что всё это — не всерьёз, розыгрыш. Неужели я так и буду ползать по паркету, прячась от своих страхов как пятилетний мальчишка?
В пять лет со мной приключилась любопытная история. Родители оставили меня дома одного, как они делали довольно часто — в детстве я был спокойным, независимым и при этом предсказуемым, а моя самодостаточность не то чтобы граничила с аутизмом, но вполне избавляла мать и отца от этических сомнений и нормальной в случае других детей тревоги. Мальчик ведёт себя совсем как взрослый, шалить не станет, будет тихонько играть в конструктор или читать книжку — сущий ангел; не то, что соседский. По поводу незнакомых взрослых, которые могут звонить в дверь, я был чётко проинструктирован. Если в дверном глазке был чужой человек, открывать запрещалось. Милиционеры, пожарные, водопроводчики, — как бы они ни выглядели и что бы ни говорили — нельзя даже было спрашивать, кто там, и никогда — заговаривать с посторонними на улице и отвечать на их вопросы. Меня убедили, что этот простой кодекс полностью оградит меня от любых опасностей, а на самый крайний случай оставался телефон в родительской комнате, по которому можно было набрать написанный прямо на нём номер районного отделения милиции. Сделать это мне так и не представилось случая.
Однако в тот раз, о котором я рассказываю, произошло нечто непредвиденное. Уже начинало темнеть, и я, кажется, пошёл на кухню, чтобы сделать себе бутерброд.
Этот звук раздался из соседней комнаты — дверь в неё была приотворена, но не широко, так что увидеть из коридора то, что творилось внутри, я не мог. Звук был громкий и отчётливый; перепутать его с чем-либо было невозможно. Единственное, что могло бы заставить меня задуматься — это именно его чрезмерная громкость. Однако объяснение можно найти всему.
Так или иначе, в соседней комнате, где, разумеется, никого не было и не могло быть, кто-то тяжело дышал.
Историями о привидениях я никогда не увлекался, хотя в шесть лет уже довольно бегло читал: заботясь о моём воспитании, родители подкладывали мне вполне материалистические и жизнеутверждающие книги, вроде сказок Джанни Родари и Кристиана Пино. Только выросши и просмотрев любимую в детстве книжку сказок, я не без удивления и некоторого ехидства открыл, что Кристиан Пино был председателем французской Компартии. Пусть его перевод на русский и объяснялся соображениями интернациональной дружбы и прочей конъюнктуры, но сказки председатель писал совершенно волшебные — во всех смыслах. Однако руководящий пост не мог не накладывать на сказочника определённых обязательств: призраков, ведьм и прочих глупостей в его произведениях не было. Впрочем, и без них обходилось прекрасно. То же и с Родари, Алексеем Толстым, Степаном Писаховым и Туве Янссон. Весь этот перечень доброй детской литературы, прошедшей суровый отбор редакторов Детлита, я привожу здесь только для одного: чтобы пояснить, насколько я был не готов к встрече с привидениями.
Меня натаскивали на оборону квартиры от угрозы, исходящей извне. Дверь мои родители изображали если и не непреодолимой, то уж точно — вполне осязаемой и реальной преградой на пути гипотетических грабителей. Я таким положением был вполне удовлетворён и о существовании других возможностей даже не задумывался.
Представить себе, что в наш дом кто-то проник, минуя входную дверь, я не сумел: о фантомах я почти ничего не знал и при этом был полностью уверен, что никто из знакомых мне людей в квартире находиться не может. В итоге, усевшись на полу в прихожей и, так и не отважившись приоткрыть пошире дверь в комнату, я заревел от ужаса. Когда в промежутках между долгими воплями я затихал, чтобы набрать в грудь воздуха, из комнаты явственно слышалось человеческое дыхание.
За десять минут, проведённые на ковролине в прихожей, я примирился с тем, что в мире есть место сверхъестественным явлениям, и навсегда расстался с ощущением покоя и уверенности в собственной безопасности. И ещё научился задавать себе и другим вопросы, даже когда знал, что вместо ответа меня удостоят в лучшем случае недоумённым взглядом. А потом, за следующие пять минут — преодолевать свой страх, перешагивать через инстинкт самосохранения и, наконец, смеяться над собой.
Когда, обливаясь слезами, я встал с пола и, ещё всхлипывая, толкнул изо всех сил дверь, то увидел, что каким-то образом открылось окно; короткие порывы ветра, рвавшегося внутрь и лавировавшего между отворёнными ставнями и мебелью, создавали тот странный шум, который я принял за человеческое дыхание. Окно я тут же запер, дверь в комнату, наоборот, распахнул и припёр стулом, чтобы она больше не закрывалась, а потом включил по всей квартире свет. На этом экзорцистский ритуал завершился.
Так состоялось моё первое знакомство с демонами. Три десятка лет спустя они вернулись, и что же? Я снова уселся на пол, готовясь расплакаться!
Ноги спружинили сами, и, забыв о предосторожности и о подстерегающих меня с той стороны убийцах со снабжёнными глушителями пистолетами, приникнув к глазку, я повторил «Кто там?!». Как и прежде, отвечать он мне не стал.
Видно было довольно скверно: лампочка на площадке перед моей дверью перегорела. Оставалась, правда, еще одна — лестничным пролётом выше, но и та — ватт на сорок. Чтобы как следует рассмотреть жуткого визитёра, мне пришлось притушить освещение в коридоре. Сделал я это из какого-то противного, липкого любопытства, с каким люди смотрят фильмы ужасов или наблюдают за казнью других людей. Здравый смысл подсказывал совсем иное: скорее запереть дверь на все оставшиеся замки, собачку, забаррикадироваться, вызвать милицию! Вместо этого я повернул выключатель в прихожей и в сгустившемся мраке принялся жадно изучать очертания фигуры, неподвижно стоявшей на лестничной клетке в паре шагов от моей двери.
Она была ненормально огромная, больше двух метров ростом, отчего так и подмывало успокоить себя: это понарошку, это просто какой-то шутник завернулся в плащ и залез на табурет… Но по-настоящему меня испугали плечи — непомерно широкие, делающие мутный силуэт в глазке чуть ли не квадратным, как у каких-нибудь персонажей в американских мультфильмах. Вот именно, что в мультфильмах: отсутствие привычных глазу человеческих пропорций не позволяло верить в подлинность, реальность этой фигуры. Во мне крепла уверенность в том, что я сплю или брежу.
Несмотря на выступающий над плечами широкий бугор, который, по видимости, должен был быть головой, все очертания вкупе решительно не производили впечатления человеческой фигуры. Даже не окажись головы на месте, мой гость не мог бы стать ещё страшнее. Разглядеть его силуэт лучше мешало слабое освещение и быстро запотевающий от волнения глазок, однако и того, что я мог видеть, было вполне достаточно, чтобы сделать единственно верный вывод: на лестничной клетке меня ждало создание, которому решительно не было места в том, что мы называем «действительностью». Выражение «не от мира сего» приобретало для меня новый, нехороший смысл.
Удивительно, но во мне имелась некая подсознательная готовность к такой встрече. Начиная с определённого момента я чувствовал, что реальность вот-вот может прогнуться и исказиться, как лицо посетителя в комнате смеха (никогда не находил ничего смешного в этих неприятных заведениях) — настолько необычен был попавший в мои руки документ и всё, связанное с ним. Как бы поточнее выразиться? Всерьёз посвятив свою жизнь изучению НЛО, начинаешь не только верить в пришельцев, но даже обижаться на них за то, что именно тебя они обходят стороной.
Когда мои расширившиеся зрачки смогли зачерпнуть достаточно света, чтобы присмотреться к нему повнимательнее, я начал различать некоторые детали: оно, кажется, действительно было одето в безразмерный тёмный плащ, а огромная голова была тяжело опущена на грудь, — чтобы я не видел лица? Или его отсутствия?
Оно стояло абсолютно неподвижно, не издавая ни малейшего звука, словно было не живым существом, а механизмом, выполнившим часть своей программы и замершим до новых приказаний.
Может, и вправду, чья-то глупая шутка? Как-никак, скоро Новый год, люди уже празднуют. Нет ли у нас какой-нибудь народной традиции пугать людей до полусмерти бездарными розыгрышами под праздник? Что-то было связано с Сочельником, вроде бы, когда там этот чёртов Сочельник? Скрутили из проволоки каркас, накинули брезент, постучали в дверь — а сами сидят на лестнице и стараются придушить смех. В этой штуковине на лестничной клетке нет ровным счётом ничего такого, дураку ясно, что она неодушевлённая. Вот выйду наружу и задам им трёпку!
Я так расхрабрился, что, и в правду взявшись за дверную ручку, потянул её вниз. Излишне уточнять, что не будь замок заперт, куражиться я бы не стал. Дверь я закрываю всегда, как только вхожу в дом, доведённым до автоматизма движением: два поворота влево, потом щелчок — фиксатор уходит наверх; на всё не требуется и секунды. Случалось, конечно, изредка забываться, вынося ведро или спускаясь к почтовому ящику за газетами, но уж сегодня я точно заперся. Ведь правда?
Как только ручка описала дугу до конца, язычок спрятался, и дверь под тяжестью моего тела медленно подалась вперёд…
…Давно собирался смазать петли — от пыли и ржавчины они безбожно скрипели, наждаком проходясь по слуховым нервам всякий раз, когда я открывал дверь недостаточно быстро. Но подсолнечное масло в петли заливать нельзя, так будет только хуже, — кто-то мне об этом авторитетно рассказывал, а машинное надо было ещё специально разыскивать; в результате, вместо того, чтобы решить вопрос кардинально, я научился чуть приподнимать дверь и отворять её выверенным молниеносным броском, которому мог бы позавидовать любой мангуст. Зато скрежет был не таким мучительным.
Будь петли смазаны, я так и застрял бы в этом гипнотическом полусне, и, конечно, осознал бы случившееся слишком поздно, когда сгустившийся за дверью кошмар скользнул бы уже беззвучно в мой дом, и вышло бы так, что я сам пустил его внутрь. Но протяжный надрывный скрип петель отрезвил меня.
В те доли секунды, когда, спохватившись, я уже перестал толкать дверь вперёд, но ещё не успел потянуть её на себя, я ясно ощутил, как с другой стороны за ручку мягко, но властно взялось оно … петли испуганно умолкли, но створка упрямо продолжила движение, открываясь…
Чтобы захлопнуть ее, мне пришлось упереться в пол и что было сил дёрнуть обеими руками, — тяжесть была неимоверная, словно я, как силач из книги рекордов Гиннеса, тянул на себя гружёный железнодорожный вагон. Язычок лязгнул и встал на место.
Не давая ему опомниться, я тут же закрепил успех — в полсекунды закрыл один замок, сняв предохранитель, спустил пружину второго, протянул собачку, потом громыхнул выдвижным засовом и только тогда перевёл дыхание. Прижался к глазку — тёмная махина стояла точно там же, где и прежде, не сдвинувшись со своего места ни на сантиметр.
Оглушённый и завороженный, я старался обуздать скачущее галопом сердце, вцепившись в отполированный набалдашник на дверном засове, всё ещё упираясь ногами в пол и не отрывая взгляда от фигуры на лестнице. Обдумать творившееся со мной совсем не было времени: как раз в тот момент, когда я думал отлучиться на кухню за мясным ножом, оно сделало шаг вперёд.
Одного этого шага оказалось довольно, чтобы понять, как глупо и наивно было надеяться на рациональное объяснение происходящего. Движение далось созданию тяжело: оно медленно оторвало от пола ногу (нижняя часть его тела оставалась для меня невидимой, зато верхняя, почти целиком укладывавшуюся в обзорное поле глазка, перекосилась, левая сторона с какой-то тектонической неспешностью и монументальностью вздыбилась, а потом приблизилась к глазку. Затем с таким же усилием чудище (ничто не могло бы теперь убедить меня в том, что передо мной человек) передвинуло вперёд и другую половину своего колоссального тела. Самым жутким показалось мне совершенное, невозможное беззвучие, с которым оно перемещалось. Подобравшись поближе к двери, тёмный силуэт заполнил собой всё видимое пространство. Меня буквально отбросило назад; сам я предпочёл тогда списать это неосознанное движение на инстинкт самосохранения, однако позже, анализируя свои ощущения, понял, что оно было окружено полем ужаса, отталкивающим от него всё живое… словно некий дьявольский магнит наоборот. И тут же раздался стук — точно так же, как и раньше: три неспешных тяжких удара.
Горло пересохло, и сглотнуть никак не удавалось. Игра явно зашла слишком далеко; но главное — ход перешёл к другим участникам, о существовании которых я раньше догадывался, но упрямо отказывался в него верить.
По счастью, телефон у меня стоит на столике в прихожей, значит, я мог набирать номер, не отходя далеко от двери. Десять секунд на то, чтобы метнуться на кухню за ножом (как будто он сможет меня спасти!) и, вернувшись, наскоро обшарить все замки — да, вроде всё заперто… Потом, осторожно отходя спиной вперёд, не поворачиваясь затылком к входной двери, дотянуться до телефона. Ступать как можно тише — скрип паркета не должен заглушить ни малейшего шороха, который может донестись с той стороны . Теперь остаётся только набрать нужный номер.
Гудок в трубке был сипловатый и чуть приглушённый. Арбатская телефонная станция, наверное, оставалась последним оплотом сопротивления старых, аналоговых узлов — все остальные уже пали под неудержимым напором современных коммуникационных технологий. Качество связи было весьма сомнительным: даже голос соседа из квартиры двумя этажами выше звучал из моей трубки так слабо, будто ему пришлось добираться сюда из Западного полушария по проложенному по дну океана трансатлантическому кабелю. Случалось, на станции что-то барахлило, и тогда меня соединяли совсем не с теми абонентами; бывало и так, что в шведском телефонном оборудовании начала прошлого века, установленном на нашем узле, замыкало неведомые контакты, и в мой разговор неожиданно вклинивались ещё два посторонних человека.
Не помню уже, когда мне приходилось звонить в милицию, но за последние десять лет такого точно не случалось ни разу. Я не имел ни малейшего представления, сколько надо ждать, пока на другом конце провода некий кинематографический мужественный оперуполномоченный с волевым подбородком скажет «Вас слушают?». Поэтому, набрав сакральное «02» и напряжённо выслушав пять долгих гудков, после которых трубку всё ещё никто не снял, я встревожился.
Шесть… десять… семнадцать… двадцать пять… На тридцать четвёртом гудке в мою дверь снова постучали — так сильно, что в ответ в кухонном буфете задребезжала посуда. Я попробовал дозвониться до пожарных и неотложки — безрезультатно. Казалось, в этом мире я остался один на один с чудовищным посланником из чьих-то ночных кошмаров, осадившим мою квартиру и терпеливо ожидающим моей капитуляции.
Трубка так и пролежала на столике всю ночь, через равные промежутки времени испуская тонкий и неуверенный писк. Продрожав от страха и усталости ещё два часа, я в конце концов не выдержал и забылся пустым чёрным сном. Когда я очнулся, на улице уже стоял день. На лестничной клетке никого не было; но я успокоился, только пронаблюдав за ней в глазок минут десять и увидев спускающуюся вприпрыжку соседскую девочку.
Я подошёл к столику, повесил трубку, но затем из простого любопытства перенабрал «02». Не знаю уж, что я хотел себе этим доказать. Уже через два гудка в динамике что-то мягко щёлкнуло и низкий мужской голос произнёс:
— Милиция. Вас слушают?
Что можно сказать в таком случае человеку в форме? Всю ночь у меня под дверью торчал голем, скорее приезжайте? Несмотря на предупреждения, я продолжил читать манускрипт пятисолетней давности, и теперь тёмные силы пытаются заставить меня прекратить это делать, защитите меня от них? Поколебавшись несколько секунд, но так ничего и не сказав, я отключился. Потом отпер все замки и вышел наружу.
На площадке не было никаких следов существа, которое я накануне видел в дверной глазок. Сквозь заиндевевшее окно посреди лестничного пролёта внутрь пробивались солнечные лучи, на улице стояла великолепная погода. Снизу долетали радостные детские голоса, кабина лифта беспокойно сновала между этажами, то и дело хлопала дверь подъезда. Вчерашние страхи вдруг показались мне смешными. Перенервничал? Заснул за столом, а потом в лунатическом сне прибрёл в прихожую? На всякий случай я вышел на середину площадки и осмотрелся.
Обернулся назад и замер. На дерматиновой обивке моей железной входной двери было что-то написано. Аккуратно прикрыв её, я недоверчиво уставился на чёрные буквы, выведенные, кажется, сажей. Надпись была сделана на испанском — вроде без ошибок, но мне всё же не удавалось отделаться от ощущения, что эти слова стали первым, что их автор написал в своей жизни, так странно и коряво были вырисованы буквы.
«el conocimiento es una condena»
…я мог перевести и без словаря…
«Знание это приговор».
— Совсем уже распоясались! — возмущённо пропыхтел кто-то за моей спиной.
Я обернулся, поспешно пытаясь смахнуть с лица меловой след испуга. Уперев руки в бока, у лифта стояла моя бескомпромиссная соседка из квартиры напротив. Второй подбородок, скрывая шею, уходил прямо в расстёгнутый ворот нутриевой шубы. Под надвинутой на лоб круглой меховой шапкой мрачно горели глубоко посаженные глаза.
Что же, она будет мне сейчас делать внушение за поздних гостей, которые спьяну барабанили в мою дверь ночь напролёт и перебудили весь дом?
— Вы посмотрите, что делают, а? Вот и Леониду Аркадьевичу с седьмого тоже такое написали, да ещё и похлеще, про дочку его. Это, конечно, не из наших. Здесь вечно в подъезде чёрт-те кто ошивается, на втором этаже всегда окурков набросано! В следующий раз увижу — участкового вызову, с меня хватит! Зачем их учат английскому этому, чтобы они двери людям портили?! — ткнув в адресованное мне зловещее послание своим пухлым пальцем, она чудесным образом превратила его в заурядную хулиганскую выходку.
— Это испанский, — сообщил я ей доверительно, но наткнулся на колючий подозрительный взгляд.
— А вы тоже хороши, — отрезала соседка.
— Серафима Антоновна… А вы вчера ночью ничего не слышали? Такой грохот был на лестнице, несколько раз просыпался!
Я тоже нахмурился, всем своим видом показывая, что твёрдо стою на стороне добропорядочных жильцов, и настроен решительно против хулиганов, алкоголиков с пятого и семейки этажом выше, которая постоянно дрелит стены после десяти вечера. Не говоря уже о големах.
— Стучали, стучали! Это на пятый этаж милиция приходила, так они там дебоширили. Мне Светлана Сергеевна рассказывала. Пора их уже выселять, пьяниц этих. Надо начать подписи собирать, — она гневно затрясла подбородком, от чего жир на её лице и шее всколыхнулся и пошёл мелкой рябью.
Серафима Антоновна принялась расстёгивать пуговицы на шубе, явно рассчитывая на продолжение беседы о наболевшем, но я проворно ретировался за дверь.
— Полностью солидарен. Вы извините, мне работать надо, заказчик ждёт.
— А что же, похабщину эту вы не станете оттирать? И так весь подъезд загажен! Заходите, я вам моющего средства дам, у вас нету ведь наверняка, у холостого?
И, когда моя дверь уже захлопнулась, сквозь неё приглушённо донеслось «Хам…».
«Знание это приговор» . Куда уж яснее… Не просто какое-нибудь абстрактное знание, а именно то, о котором мы все подумали — писавший недаром использовал определённый артикль. То самое, за которым и была отправлена экспедиция в непроходимые заросли нынешнего мексиканского штата Кампече. То, которое так оберегали Хуан Начи Коком и полукровка Эрнан Гонсалес. То самое знание, ради сохранения и передачи которого живым людям, быть может, и писался дневник.
Вполне вероятно, ночной визит был последним предупреждением; рассчитывать и дальше на снисхождение я не мог: та судьба, что постигла моего предшественника, которому в руки попала первая глава, и страшная гибель сотрудника бюро переводов подтверждали это.
Однако со мной творилось нечто необыкновенное. Вместо того, чтобы заставить меня отказаться от этого дела, вселить в меня ужас перед продолжением работы, надпись на моей двери разжигала во мне любопытство. Когда я вспоминал о ней, слово «condena» было не в фокусе, мысленный взор притягивало только чарующее «conocimiento».
Для чего же я проделал с отрядом конкистадоров весь его непростой и запутанный путь сквозь сельву и арбатские переулки, сквозь опасности, болезни и искушения? Неужели я готов бросить всё и повернуть назад в тот самый миг, когда впереди показалась прямая дорога? Если испытания и угрозы не испугали испанцев, потерявших девять из десяти своих товарищей, хватит ли мне храбрости, чтобы следовать за ними дальше хотя бы в воображаемые дебри? Обещанное вознаграждение за отвагу и настойчивость спустя пятьсот лет было всё тем же. Как, впрочем, и ставка, но о ней я старался не думать.
Продолжение дневника просто обязано было скрывать что-то невообразимое. Секрет изготовления золота из свинца? Рецепт средства, бесконечно продлевающего жизнь? Предсказания будущего? Разгадка тайны гибели цивилизации майя? Учитывая то, какие церберы охраняли эти сведения, на меньшее я был уже не согласен.
Возможно, об этом догадывался и его автор, не излагавший на бумаге всех своих мыслей. Стал ли бы он с таким упорством вести свой отряд вперёд, несмотря на тяжёлые потери? Если такое знание стоило того, чтобы хладнокровно пожертвовать ради него сорока человеческими жизнями, имел ли я право, оказавшись на пороге обладаниям им, смалодушничать и не поставить на кон всего одну — пусть и свою собственную?
Закрыв дверь на оба замка и собачку, я наспех умылся и, не завтракая, стал перепечатывать перевод начисто.
Работал я так быстро, что справился со всем за пару часов, хотя из-за спешки несколько раз и ошибался клавишей, после чего мне приходилось вытаскивать лист, замазывать опечатку, бешено дуть на неё, чтобы быстрее подсохло, а потом, с точностью часовщика проворачивая ручку на каретке, пристраивать бумагу — не дай бог, буквы будут не на том уровне.
Меня подстёгивало не только желание узнать наконец, что же находилось в пункте назначения испанской экспедиции, но и проступающая сквозь него боязнь не успеть этого сделать. Теперь я работал словно наперегонки со смутной тенью за моей дверью. Она всё ещё отставала от меня на полкорпуса, и если я приду к финишу первым, смогу хотя бы несколько секунд посмотреть на главный приз, пусть в конечном итоге всё же и проиграю.
Уже в четыре часа всё было готово. Как обычно, я набирал под копирку. Спрятав свой экземпляр перевода среди простынь и пододеяльников в бельевом шкафу, я запахнул пальто, глянул в глазок, толкнул дверь и нажал кнопку вызова лифта. Если всё сложится удачно, ещё успею вернуться домой засветло.
Идея ехать на троллейбусе была не моя — не иначе, как мне её шепнул в ухо бес, пристроившийся на левом плече. Только накануне я так замечательно быстро доехал до бюро на метро — ума не приложу, почему на этот раз мне пришло в голову добираться на наземном транспорте. Садовое Кольцо было непривычно пустым, а троллейбус как раз подъезжал к остановке, и припаянное к мозжечку каждого москвича крошечное устройство, мгновенно вычисляющее скорейший путь по городу с учётом погоды, пробок и последних новостей, заставило меня вскочить на подножку, потеснив недовольного мужичка в собачьей шапке.
Пожалел я об этом уже через пять минут, когда троллейбус намертво встал между Краснопресненской и Маяковской. Водитель извинился тоном, не терпящим возражений, и заявил, что по техническим причинам поездка временно прерывается. Для нетерпеливых он открыл переднюю дверь, но тут же грозно пообещал исправить положение за десять минут.
Выйти не решился почти никто: идти до ближайшей станции метро по обледенелому тротуару было никак не меньше тех десяти минут, за которые водитель взялся устранить неполадку. В итоге на починку ушло более получаса, но большинство пассажиров так и остались сидеть на своих местах: когда уже прождал 15 минут, начинаешь бояться, что троллейбус тронется, как только ты сойдёшь.
Дыханием я проплавил в инее, покрывавшем стекло, круглое смотровое отверстие. Видно через него было немного: кусок дома и недавно установленный в специально разбитом скверике ещё один памятник героям Великой Отечественной войны. В этом году, приурочив к очередной, в общем-то, не слишком круглой годовщине Победы, их установили по всей стране как-то особенно много, включая статую совершенно невероятных размеров и весьма сомнительных художественных достоинств. Весь город был заклеен афишами концертов песен военных лет, кинотеатры показывали ретроспективы чёрно-белых фильмов о партизанах и взятии Рейхстага, модные фотоцентры с помпой открывали выставки вроде «Лица героев» или «Те, кто…».
Для меня возвращение Победы из архивов на улицы оставалось загадкой. Двадцать лет назад, насколько я помнил, этому событию уделялось куда меньшее внимание. Людей, которые в ту войну не то что сами с оружием в руках ступали по полям смерти, сочащимся кровью, которой пролито столько, что всю её впитать земля не может, но хотя бы помнили вой сирен тревоги, рвущий пелену чуткого детского сна, в живых оставалось всё меньше и меньше. Но почему-то именно сейчас праздник Победы нежданно обрёл ту значимость, которая была у него, наверное, только в первые десять-пятнадцать лет после окончания войны.
Может быть, это было последнее «спасибо» последним живым ветеранам. А может, государство черпало вдохновение в их подретушированных историками подвигах и надеялось, что граждане последуют его примеру. И Победа стала вдруг занимать всё больше места в сознании народа. Мне это казалось противоестественным: накрашенные старухи плохо смотрятся на пропагандистских плакатах. Семидесятилетней Марлен Дитрих нельзя доверять соблазнение нации.
История — это медуза Горгона; под её пристальным взглядом всё обмирает и окаменевает. Живые лица, способные когда-то выразить боль, радость, страсть, страх — застывают с одинаковой героической гримасой. Настоящие цвета — розовый, зелёный, голубой, карий, рыжий, пшеничный — пропадают, уступают место двум мёртвым: слепяще-мраморному — для вождей, гранитно-серому — для исполнителей их воли.
Раскиданные по всей нашей стране окаменевшие бойцы Великой Отечественной — как наколотые на булавки засушенные бабочки. Одни призваны уберечь от тления красоту и изящество, другие — спасти от забвения героизм и самопожертвование. Но состояние души нельзя сохранить в формалине. Дети, приученные говорить «Слава героям», плохо понимают, о чём речь. Подлинная память о любой войне живёт всего три поколения: чтобы чувствовать, что она значила для тех, кто её пережил, нужно слушать об этой войне от них самих — сидя у них на коленях. Для праправнуков солдат, не заставших уже их в живых, останутся только скучные учебники, слащавые, однобокие фильмы и грозно смотрящие в вечность пустые глаза без зрачков, выдолбленные в граните статуй.
У меня, как и почти у всех, наверное, наворачиваются на глаза слёзы, когда заслуженный артист сочным баритоном выводит «Этот День Победы…». Я тоже рос на фильмах о танкистах и о подвиге разведчика Кузнецова. Нацарапать свастику — символ зла, и звёздочку — герб «хороших» — на флаге или башне танка, до сих пор умеет каждый мальчишка, малюющий что-то в своей тетрадке, и я лично перевёл на эту непреходящую тему не меньше десятка детских альбомов для рисования. Раз в год, увидев старика с орденской планкой, я испытываю желание сказать ему «спасибо», хотя в остальное время его занудство и ставший с годами невыносимым характер заставляют меня пожелать ему самого страшного. В конце концов, я пишу слово «Победа» с большой буквы.
Видимо, я чувствую по поводу той войны и людей, которые в ней победили, то же, что и большинство. Но я не понимаю, почему с каждым годом она становится всё важнее, а остальные, кажется, этому совсем не удивляются.
Памятники и мемориальные доски на каждом углу кажутся мне своеобразными урнами — но не для праха, а для отлетевших душ умерших стариков с орденскими планками. Ваяющие героев Великой войны скульпторы просто отрабатывают гонорары, политики, произносящие речи на церемонии открытия монумента, на самом деле думают о своих любовницах, а дети, кладущие цветы у подножья, волнуются, как бы не споткнуться, идя обратно, ведь это очень важный праздник, хотя и непонятно, почему. Узнать в граните и мраморе отголоски знакомого лица, в последний раз виденного перед боем шесть или семь десятилетий назад, и заплакать могут только ветераны. Скоро их не останется совсем, а город окончательно превратится в бессмысленный и бесполезный сад камней…
Троллейбус конвульсивно дёрнулся, затарахтел и поехал, а я так и сидел, примёрзнув взглядом к сужающемуся прозрачному кружку на белом окне.
В приёмной (назвать её по другому у меня просто не поворачивался язык) бюро переводов «Акаб Цин» на сей раз сидела не та очаровательная роботизированная девушка, что выручила и обрекла меня, передав мне новую главу, а сошедший с рекламной страницы глянцевого журнала для верхнего сегмента среднего класса современный молодой человек в строгом костюме с почти незаметным налётом легкомыслия, дозволенного банковским сотрудникам на коктейльной вечеринке.
Зубы у него были белыми, как альпийские вершины, и он об этом хорошо знал. Радушная улыбка была поразительно прочно пришита к его лицу. Глаза не выражали ровным счётом ничего. Наверное, этот навык вырабатывается только после долгих лет особых тренировок.
Приняв папку с выполненным заказом, клерк поблагодарил меня, и, безошибочно назвав мои имя и отчество, спросил, желаю ли я и дальше продолжать работать с тем же клиентом. Испарину, выступившую на моём лбу, и мелко дрожащие руки, протянутые с жадностью и нетерпеливостью героинщика, он тактично не заметил. Типовой пластиковый файл со следующей частью перевода и гонорар в белом конверте с логотипом бюро «Акаб Цин» легли на прилавок. Никаких вопросов служащий не задал, а обмен двумя одинаковыми чёрными папками и конвертом с хрустящими купюрами дополнил забавное сходство происходящего с некой шпионской операцией или сделкой по поставке всё того же героина.
— Когда же вам успели это доставить? — я указал на полученную мной папку. — Ведь вроде бы я только вчера предыдущую часть забрал на перевод. Вам что, сразу несколько дали? Я бы мог тогда…
— Нет, что вы, — он улыбнулся ещё шире, — мы бы вам тогда, разумеется, вручили всё сразу. Так было бы намного эффективнее. Незадолго до вашего прихода занесли. Минут сорок назад.
— А… вы не могли бы сказать, кто занёс? Как он выглядел, и вообще…
— Мне очень жаль, но мы не предоставляем сведений о наших клиентах, — благожелательное выражение на его лице неуловимо переменилось: то, что я ошибочно принял за улыбку, казалось теперь грозным оскалом хищника, предупреждающим чужака, что тот вступает на запретную территорию.
— Да, я понимаю, прошу прощения…
— Можете вернуть заказ в любое время, как только будет готов, — как ни в чём не бывало продолжил он. — Мы работаем без выходных. Всего доброго.
Стемнело удивительно быстро, словно кто-то повернул выключатель. Когда я заходил в подъезд дома, где находилось бюро, улицы ещё плавали в молочном мареве. Но всего за пятнадцать минут воздух так щедро разбавили чернилами, что, если бы не фонари, от Земли остался бы только пятачок двадцати шагов в радиусе и со мной в центре.
Решив не искушать судьбу, я поехал на метро. С наступлением темноты я почувствовал себя куда менее уверенно, и ни предвкушение нового путешествия во времени, ни мысли о всё четче вырисовывающейся в словесном тумане разгадке конечной цели экспедиции не помогали мне больше отвлечься от образа чудовища, всю ночь ждавшего меня под дверью моей квартиры. В переходах мне несколько раз казалось, что на меня и идущих впереди людей падает тень от огромной фигуры, закрывающей даже светильники на потолке. Я оборачивался, только чтобы укорить себя за слабость и потакание своим глупым страхам. От ощущения того, что за мной следят, физически ощутимо свербило в спине и неприятно щекотало в затылке. Дождавшись поезда на самом краю платформы, я уступил себе ещё раз и, расталкивая выходящих из дверей пассажиров, до отправления успел пробежать два вагона, прежде чем заскочил внутрь. За мной никто не погнался, и до выхода на улицу тревога чуть разжала хватку.
Хотя я мог бы скостить приличный кусок пути, идя от метро по пустым вечерним переулкам, ноги понесли меня на Арбат — там пока было многолюдно, а значит, вероятность нападения снижалась — во всяком случае, мне хотелось так думать. Сдерживать себя мне становилось всё труднее, и если, отсчитывая тройные арбатские фонари, мне ещё удавалось шагать размеренно, чтобы не привлекать внимание, то зайдя в свой двор, я стремглав кинулся к подъезду. На другом конце дворового сквера опять слышался лай — не иначе, как это место действительно облюбовала свора бродячих