• Главная
  • Каталог
  • Авторские права
  • Контакты


    седьмого была электрическая пишущая машинка. Ждать, пока из мастерской вернут «Олимпию», я никак не мог; надеюсь, что старушка простила мне эту маленькую измену. Видят боги, сдавая её в ремонт, я вовсе не пытался под видом краткосрочной госпитализации заманить её в дом престарелых.
    Наш лифт, которого от подземных толчков настиг инсульт, так и оставался, парализованный, между четвёртым и пятым этажами; так что, прежде чем постучаться к соседям, мне пришлось одолеть восемь лестничных пролётов. Электричество дали всего двадцать минут назад, и вся их семья собралась на кухне, где, зашкаливая от переизбытка эмоций, надрывался телевизор.
    В столице в катастрофе сгинули более тысячи человек, ещё столько же пока считались пропавшими без вести. Через три-четыре дня от их поисков, как обычно, откажутся, и на завалы придёт тяжёлая строительная техника, превращая рухнувшие здания в братские могилы, но пока власти клятвенно обещали, что сделают всё для спасения каждой человеческой жизни.
    Вот, подняв десятиметровую чугунную балку, из случайного укрытия достают заплаканную маленькую девочку. Таких чудес будет всего-то два или три на весь перепуганный город, но они дадут новые силы тысячам людей, в исступлении разгребающих руины своих домов исцарапанными пальцами и обрывающих телефоны штабов МЧС. Что может быть страшнее и мучительнее надежды?
    Теперь — больницы; так уж заведено на телевидении. Рыдающие как младенцы старики, угрюмо молчащие дети со старческими глазами, бинты, бинты, бинты… Нам нужна кровь для переливания, много крови. Море крови…
    И это — только Москва, а ведь есть ещё и Питер, и Екатеринбург, и Сочи, и Махачкала, и Владивосток. Есть ещё наполовину затопленный Нью-Йорк и десятки тысяч горожан, замешкавшихся при эвакуации, и потому оставшихся в своих квартирах с лёгкими, полными солёной воды. И Токио с поверженными стоэтажными башнями, задавившими целые кварталы; и серые квадратики крыш с чёрными точками выплывших людей — всё, что осталось от ушедшего в пучину японского города Кобе. И перемазанные по том пополам с кровью индийцы, для которых сотни тысяч размолотых катаклизмом мёртвых тел через несколько дней обернутся многомиллионными жертвами неизбежных эпидемий.
    Переступив через порог соседской кухни, я сам стоял десять, двадцать минут — остолбенев, прилипнув взглядом к экрану, боясь шелохнуться и не отваживаясь заговорить о дурацкой машинке. И только когда новостной блок, посвящённый Армагеддону, подошёл к концу, я разлепил губы.
    — Сергей Андреевич, у вас машинка была печатная, помните?…
    «Новый поворот в деле о групповом убийстве в московском районе Бибирево», — беспардонно перебил меня телевизор.
    Кадры с места событий: люди в милицейской форме осторожно ступают по залитому густеющей кровью полу; санитары грузят на носилки закоченевшие трупы в необычных одеяниях: что-то яркое, кажется, украшенное птичьими перьями; крупным планом — рука с дорогими швейцарскими часами, потом валяющаяся на полу причудливая маска, вызывающая в памяти иллюстрации из книги Ягониэля.
    «Личности некоторых жертв установлены», — на экране появляются фотографии живых, улыбающихся людей; так же трудно подобрать подходящий снимок для некролога и гравировки на могильном памятнике… В трёх из них я узнаю сотрудников «Акаб Цин» — молодую девушку с короткой стрижкой, ухоженную брюнетку и самца с обложки глянцевых журналов. Боже, боже… Меня словно самого накрывает, оглушает тяжёлой океанской волной… «На Новый Год мы не работаем, из-за ритуалов». Что за дьявольские церемонии проводили они на крыше бибиревской многоэтажки? Неужели согласились добровольно идти на заклание, или в их обряды кто-то вмешался? И, если только Набатчиков не солгал, выбивая из меня признание, для чего им понадобились копии моего перевода?
    А вот и сам майор, глядя мимо камеры, неожиданно сухим, кондовым языком даёт разъяснения корреспонденту. Стоп-кадр на лице следователя…
    «Только что мы получили сообщение, что расследующий дело майор Пётр Набатчиков объявлен в розыск. По заявлению пресс-службы ГУВД города Москвы, есть все основания опасаться за его жизнь. Пока непонятно, связано ли исчезновение майора Набатчикова с последним делом, которое он вёл»
    Я зашарил рукой в поисках стула и без спросу нацедил себе из-под крана воды. Чёртов болван! Говорил я ему, какие тут сектанты… Бедняга…
    — Вам нехорошо, Дмитрий Алексеевич? — встрепенулся сосед.
    — Да уж, хорошего, честно говоря, мало… Собственно, хотел насчёт печатной машинки, — осушив стакан и наливая себе ещё, выдавил я.
    — Что же вы собрались печатать? — уже с антресолей поинтересовался он.
    — Завещание, — я попытался отшутиться, но Сергей Андреевич понимающе кивнул.

    * * *

    Почерк показался мне похожим на тот, которым Набатчиков записывал в свою книжечку мои признания, и я с немалой толикой облегчения решил, что с майором не случилось ничего дурного.
    Послание было положено мне под дверь; должно быть, принёсший его человек — возможно, и сам Набатчиков — заходил как раз в тот момент, когда я поднимался к соседям. Не достучался и оставил записку:
    «Если хотите получить обратно то, что у Вас забрали, приходите сегодня в два часа пополуночи на Гоголевский бульвар»
    Мыслей у меня в тот миг только и было, что о конфискованной главе, перевод которой я должен был представить как можно быстрее; ничего другого у меня и не отбирали. Немного настораживало, что доброжелатель, словно персонаж детективного романа, пожелал остаться неизвестным. Однако почерк, повторюсь, почудился мне знакомым, а чтобы вернуть пропавший оригинал, я был готов к жертвам куда более серьёзным, нежели ночное паломничество к памятнику автору «Вия».
    Поэтому, расправившись с переработкой перевода заключительной части повести Луиса Каса-дель-Лагарто, я еле дождался наступления оговоренного времени.
    Несмотря на поздний час, на Арбате в слепящем свете прожекторов в двух или трёх местах ещё продолжали работать спасатели. Однако бульвары словно находились на территории другого государства: здесь было совсем пустынно, и клубился такой плотный туман, будто на землю опустилось грозовое облако.
    Москва — город, в котором почти никогда не темнеет. Сияет неоновая реклама, не жалеют сил софиты ночной подсветки, в лучах которых с удовольствием позируют, переживая ночью второе рождение, даже самые чумазые и неказистые московские дома. Вечно колышущееся над городом марево, смесь испарений сотен заводов и миллионов людей, впитывает в себя этот базарный блеск и начинает исходить собственным белёсым фосфоресцирующим свечением.
    Но в ту ночь бульвары были будто накрыты колпаком; здесь царил густой, душный сумрак. Фонари горели один через десять, превращая туманную аллею в цепочку уходящих вдаль мерцающих молочным светом шаров, проросших голыми ветвями мёртвых деревьев. Ещё только приблизившись к покрытому холодной испариной, окаменевшему писателю, я уже пожалел, что поддался искушению и пришёл на встречу.
    Въезд на бульвары, верно, был перекрыт из-за завалов; за всё время мимо не проехало ни единой машины. Окна домов были все сплошь черны, словно им запретили смотреть на бульвар. Тут, видимо, просто ещё не успели включить ток, успокаивал себя я, но выходило плохо: случись что со мной сейчас, никто даже не заметит.
    Я нервно огляделся: никого. Возможно, просто чья-то шутка? Следственный эксперимент? Крадучись, я медленно двинулся вперёд. В записке не указывалось, где именно мне назначено свидание, так что придётся преодолеть всё расстояние от Гоголя до Кропоткинской…
    Аллея была пуста. Обследовав ее до самого конца и подходя уже к торговым павильонам у метро, я ускорил шаг, чтобы удостовериться в том, что меня провели. Может быть, в этот самый момент, воспользовавшись моим отсутствием, злоумышленники взламывают мою квартиру, чтобы похитить последнюю главу дневника! Я резко развернулся, собираясь бросить всё и бежать домой, и тут увидел…
    …Шагах в тридцати за моей спиной в коконе света чернела странная фигура. На первый взгляд человеческая, она неприятно царапала глаз неестественными изгибами рук и ног, скрюченной осанкой, безвольно висящей головой. В то же время, в силуэте виделось что-то неуловимо узнаваемое…
    Существо сделало шаг навстречу: резким движением задралось вверх колено, дёрнулся таз, и с какой-то необъяснимой воздушностью оно перенеслось на добрых полтора метра вперёд, окунувшись в тени. Оттуда, словно желая приободрить меня, оно кивнуло: голова порывисто откинулась назад и снова упала на грудь.
    Я и сам хотел приблизиться к нему, но кашица тающего снега, тонко размазанная по чёрному асфальту, превратилась в настоящие зыбучие пески: ноги вязли в ней, отказываясь слушаться. Зловещая тёмная фигура была почти неподвижна — только чуть покачивалась, словно колеблемая ветром — и не проявляла никакой враждебности. Однако ужас, который я испытывал от одного взгляда на неё, не уступал тому, что мне пришлось пережить, когда я тягался с рвущимся в мой дом големом.
    Рука создания, безжизненно висевшая вдоль туловища, вдруг взлетела вверх и, описав, полукруг, опять обмякла; движение это повторилось ещё, и ещё — пока я не понял, что оно манит меня к себе. Опустив глаза, я глубоко вдохнул, попробовав опустошить голову, и заставил себя сделать два десятка деревянных шагов вперёд.
    Посмотрел на него вновь и, не выдержав, начал креститься: хотя моя душа и была заполнена взболтанной смесью из научного атеизма и майянских суеверий, руки сами собой принялись творить этот защитный знак; не иначе, как сказывалась пресловутая генетическая память.
    Всё-таки это был человек.
    Сквозь разодранную куртку я увидел чернеющую на груди кошмарную рану. Голова свисала вниз и набок, но когда я решился оторвать глаза от земли, она дёрнулась и приподнялась, встречая мой взгляд.
    Это был Набатчиков, безнадёжно мёртвый, но непостижимым образом удерживающийся на ногах. Незрячие глаза оставались открытыми, но закатились под лоб; на губах и ноздрях запеклась кровавая пена. Одна из неловко вывернутых рук прижимала к боку злосчастный дерматиновый портфель. Колени бедного майора были чуть подогнуты, а всё тело грузно подалось вперёд — поза, противоречащая любым представлениям об устройстве опорно-двигательной системы человека. Поза, в которой невозможно устоять, если только не…
    О боже…
    То, что я принял вначале за серебристые переливы тумана, было поблескивающими в свете фонаря еле заметными нитями, уходившими от локтей, запястий, колен, пят, таза, плеч и темени мёртвого майора куда-то высоко вверх. На этих нитях и висело его выпотрошенное тело, они же и двигали его, будто огромную марионетку. Кем бы ни был чудовищный кукловод, он так и остался для меня инкогнито: посмотреть наверх я не осмелился.
    В ужасе я отпрянул назад, но прежде чем успел сбежать, мертвец выбросил вперёд руку, и на асфальт шлёпнулся его портфель. Он отдавал мне его… Возвращал мне то, что было у меня отнято, как и обещала просунутая в дверь записка. Не за этим ли я сюда пришёл?
    Набатчиков тактично сделал шаг назад. Я, не переставая креститься, подобрал с асфальта портфель, и, поскользнувшись и чуть не упав в грязь, кинулся от этого проклятого места. Только удалившись от него шагов на двести, я замедлил ход и оглянулся. Несчастный майор стоял там же, где я его покинул, и каким-то необыкновенно живым движением печально махал мне вслед…

    * * *

    В тот вечер я впервые за последние годы сильно напился. Бутылка шотландского виски, припасённого мной для особых случаев, оказалась как нельзя кстати. Только опустошив её наполовину, я набрался довольно храбрости, чтобы заглянуть в портфель убитого. Достал оттуда заветные листы, а прочее спустил в мусоропровод, пьяно умоляя обречённую на скитания душу майора простить меня за произошедшее. О том, что я оставляю улики, делающие меня главным подозреваемым в устранении Набатчикова, я не думал. Да и не всё ли равно, когда Вселенная катится в тартарары…
    Потом я ещё, кажется, долго рыдал, кричал что-то гневное в окно, грозил хмурому и безмолвному небу, позабыв о мерах предосторожности, откупорил шампанское, когда бутылка виски опустела… Но листы дневника и сделанную часть перевода трогать не посмел. Наконец, забылся сном, лёжа на полу в ванной, где меня до этого тошнило.
    Очнулся я оттого, что кто-то лизал мне руку. Еле подняв опухшие веки, попытался унять спазмы в желудке. Подполз к краю ванны и минут пять плескал себе в лицо холодной водой, пока не смог хоть немного соображать. И только тогда обернулся.
    Посередине комнаты, приветливо стуча по полу хвостом, сидела моя собака. Следовательно, я всё ещё спал. Однако, какое достоверное похмелье! Всё как в жизни, даже вестибулярный аппарат пошаливает, когда пробуешь подняться на ноги.
    Собака пребывала в явной ажитации: нетерпеливо поскуливала, порывалась вскочить и броситься ко мне, но ждала, пока я обращу на неё внимание. И лишь после того, как я ласково потрепал её загривок, она перестала себя сдерживать и, подскочив, исхитрилась лизнуть меня в нос. Потом, выбежав в прихожую, вернулась с поводком в зубах. Точно, сон, причём по обычному сценарию; слава богам, а то после свидания с Набатчиковым на бульварах я уже окончательно решил, что все последние дни я силюсь выбраться из-под бескрайнего жаркого ватного одеяла кошмара, от отчаяния принимая его за реальность… Но ведь не может быть сна во сне? Правда?!
    Выходить из дому я больше определённо не хотел. Но собака звала меня на улицу так настойчиво, что мне пришлось уступить. В конце концов, это-то как раз просто сновидение, да и потом, я её уже давненько не выгуливал.
    Дома и улицы были не бутафорскими, как часто случается во снах, а почти настоящими, только вот следов землетрясения я нигде не замечал. Вокруг спешили по своим иллюзорным делам серые безликие люди, обычные статисты моих ночных грёз. В общем, ничего особенного — сон как сон, вот только собака опять вела себя странно.
    Вместо того чтобы, отпущенной с поводка, радостно носиться вокруг, она просяще заглядывала в глаза, хватала зубами за полы пальто и тянула куда-то, отбегала, показывая нужное направление, потом возвращалась и лаяла на меня, укоряя за несообразительность.
    Она вела меня в место, где непостижимым образом сплетались пульсирующие магические траектории всей истории со старинной испанской книгой: к бывшей детской библиотеке.
    Обойдя строение сзади, собака как вкопанная замерла у высоченных железных ворот, втиснутых между двумя старыми жёлтыми особняками, и громко залаяла. Если бы она не привела меня сюда, вряд ли я когда-либо обратил внимание на эти ворота, выглядевшие как въезд во двор продуктового магазина или какого-нибудь госучреждения. Но с ними было что-то неладно; вслушиваясь в собачий лай, я чувствовал, как в моей памяти беспокойно ворочаются, просыпаясь, смутные полузабытые образы. Что-то связанное с Диего де Ландой…
    Случай с ключником монастыря святого Михаила-архангела в Мани, разбуженного сорвавшимися с цепи псами, которые вывели его к тайным капищам майя в пещерах неподалёку от часовни! С находки, сделанной этими псами, по сути, всё и началось пять веков назад, если верить де Ланде. Что же нашла моя собака? Ворота были плотно закрыты и надёжно заперты, заглянуть за них мне так и не удалось. Однако я решил обязательно вернуться сюда наутро, и, чтобы не забыть об этом, укусил себя за руку, оставив отметину на память: во сне вообще делаешь много невразумительных вещей.
    Просыпаться во второй раз на том же самом месте, заново обнаруживая у себя все те же неизбежные симптомы, было ещё более мучительно. Опять же, теперь всё было наяву. Меня терзала нечеловеческая жажда, пол был основательно изгажен, а в голове будто лежал чугунный шар, вроде того перекатывающегося груза, которым уравновешивают неваляшки, только со мной он проделывал этот забавный фокус с точностью до наоборот.
    Синие следы от зубов на руке напомнили мне о моих видениях.
    Первой моей мыслью была робкая надежда на то, что снами окажутся оба ночных моциона: напился вчера вечером до безобразия, вот и результат. Однако листы предпоследней главы, сложенные в аккуратную стопочку, ждали меня на рабочем столе. Сам стол, стоящий посреди разгромленной комнаты, был вызывающе нетронут и прибран, словно хитрющая нейтральная Швейцария в разорённой мировой войной Европе.
    Я испытал чувство острого стыда пополам с рвотным позывом и потащился обратно в ванную комнату. Нечего было и думать о том, чтобы садиться за работу в таком состоянии. Лучшее, что я мог сделать — выйти на улицу и проветриться, заодно и доползу до библиотеки, осмотрю её окрестности. Как знать, вдруг ворота, к которым меня привела собака, и вправду стоят там?
    Шатаясь как чумной, я медленно плёлся по Арбату. Улица оживала, с поразительной скоростью стряхивая с себя следы землетрясения: за утро почти на всех пострадавших домах выросли строительные леса, по которым сновали похожие на индейцев гастарбайтеры из Средней Азии. Многие здания уже сияли свежей краской: Москва, великая блудница, изо всех сил старалась скрыть под толстым слоем грима следы вчерашних побоев.
    Признаться, обходя старую библиотеку вокруг, я и не надеялся найти за ней те серые ворота. Сколько раз уже случалось, что собака во снах выводила меня к несуществующим местам, приносила несуществующие предметы или убеждала меня, что останется живой и радостной, даже когда я проснусь.
    Но ворота были тут как тут. Метра три высотой, не меньше, наглухо задраенные, да ещё и с натянутой поверх колючей проволокой. К одной из створок прибит «кирпич», и больше никаких знаков или надписей. Словом, всё точь-в-точь как в сегодняшнем сне.
    Я, наверное, не менее десяти минут околачивался вокруг них, всячески пытаясь заглянуть внутрь, и предчувствуя, что сейчас из-за ворот выйдет сторож, а может даже милиционер с автоматом, и попросит у меня предъявить документы, которые я как назло с собой не взял.
    И только потом, уже мысленно пережив будущий позор, просто подошёл к створкам вплотную и потянул их на себя. Они неожиданно мягко поддались, открывая тесную, но длинную пешеходную улицу, продолжавшуюся, сколько хватало глаз. На ближайшем ко мне здании болталась сорвавшаяся с гвоздя табличка: «Ул. им. Ицамны», а чуть ниже — номер дома: «986».
    Я осторожно притворил ворота и перевёл дыхание. Потом, не выдержав, открыл их снова и посмотрел ещё раз. Улица была на месте, и табличка не изменилась. В висках застучало, а перед глазами вихрем закрутились горящие снежинки. Я нашёл её. Я её нашёл!

    * * *

    Штурмовой группы спецназа, поджидающей меня в засаде, в подъезде не обнаружилось; очевидно, расследование пропажи майора затягивалось. Однако милиция могла появиться в любую секунду. Наставало время решительных действий.
    Зарядив в машинку чистый лист бумаги, я передёрнул каретку, и под бравурный марш собственного сочинения во всеоружии высадился на побережье Юкатана. Зная наперёд, чем окончатся приключения Каса-дель-Лагарто, я мог позволить себе насмехаться над его и над своими опасениями, сетовать о нашей беспечности и поражаться нашей слепоте, которая помешала разоблачить предательский заговор на самых ранних стадиях. Вместе с ним я старался напоследок надышаться дурманящими запахами тропического леса, насладиться звенящим пением удивительных цветастых птиц, послушать у ночного костра солдатские байки.
    Наше путешествие подошло к концу; оно закалило меня, превратив в другого человека, оно раскрыло передо мной далёкие грозные горизонты, и, в точном соответствии с индейскими предостережениями, наградило и прокляло меня знанием о скором Апокалипсисе.
    Я понимал, что в моей жизни наступает новый, быть может, заключительный, но самый главный этап. Со странной уверенностью, с какой я знал о бесповоротности исчезновения «Акаб Цин», сейчас я чувствовал, что, когда за моей спиной захлопнутся серые ворота, многое в этом мире потеряет для меня значение, а встреча, которая меня ждёт там, по адресу ул. Ицамны, 23, станет важнейшим событием в моей судьбе.
    Закончив работу, я подшил все страницы и собрал перевод в изрядно поправившуюся коричневую папку. Принял ванну, выгладил свою лучшую белую рубашку и надел уже много лет неношенный костюм. Опохмелился остатками шампанского, оглядел свою любимую квартиру, прощаясь с ней, и щёлкнул выключателем.
    Снаружи опять было темно; отношения со светлым временем суток у меня, определённо, не складывались. Нельзя сказать, чтобы я не любил солнце; у нас с ним просто не совпадали ритмы.
    Хорошо, что, в отличие от вчерашних потусторонних Бульваров, по всей улице имени Ицамны ярко горели фонари. Судя по номеру последнего дома, путь мне предстоял неблизкий. Поразительно, что такая длинная улица могла оставаться незаметной для горожан, хотя не исключено, что некоторые категории москвичей о ней хорошо знали, как знали о существовании секретных линий правительственного метро или о действующих ядерных реакторах в черте города.
    Дома, тянущиеся вдоль расковырянной брусчатки, встречались самые разнообразные; непонятно было даже, как они уживаются на одной улице. Настоящие деревенские избушки со срубами из уложенных крестом почерневших от времени брёвен. Старомосковские купеческие особняки с белой окантовкой. Грубые бараки с покатыми крышами и долгими рядами крошечных окон. Потом, вдруг — колониальные дома, расписанные нездешними яркими цветами, с синими ставнями, будто перенёсшиеся сюда с кубинских открыток. И сразу, встык — номенклатурные шестиэтажные монолиты с четырёхметровыми потолками. Каменная мостовая под моими ногами незаметно перетекла в плотно уложенные бетонные плиты, те — в обычный городской асфальт.
    На улице было безлюдно, но во многих окнах горел свет и виднелись человеческие силуэты. Казалось, я попал в нескончаемый театр теней и брёл от одной его сцены к другой. В воздухе неслась музыка — от «Рио-Риты» и Утёсова — до «Биттлз» и современной эстрады. Рассматривать дома, заглядывать в окна и прислушиваться к смене мелодий было так увлекательно, что я и не заметил, как трёхзначные порядковые номера сменились двузначными. Здания постепенно расступались, открывая впереди небольшую площадь, на которой возвышались постройки знакомой пирамидальной формы.
    Однако огромный, похожий на древнеримский дворец дом с номером «23» оказался ближе, чем загадочные строения вдалеке. Переступив через своё любопытство, я остановился у его дверей — деревянных, массивных и очень высоких, словно сделанных не для людей, а для неких демиургов будущего. Такие же вели в советские министерства и в станции метро, спроектированные в сталинскую эпоху.
    За дверным стеклом маячила картонка с надписью «Вход в мемориальный музей В. Анисимовой с другой стороны здания». Но я нажал на ручку, и дверь открылась.
    Наверное, я с чёрного хода попал в тот самый «храм памяти» почившей актрисы, недавно с помпой открытый московскими властями. По всей видимости, это был долгострой: воздух в гулких бесконечных коридорах отдавал чем-то затхлым. Пахло не краской и деньгами, как во всех амбициозных современных проектах, а книжной пылью и потёртой тканью, как от театральных занавесов и старых плюшевых кресел. Возможно, это запах экспонатов, сказал я себе.
    Свет давали только висящие высоко под потолком хрустальные люстры, горящие в четверть силы и через одну. В облицованных гранитом стенах через каждые пятьдесят метров темнели проёмы арок — там находились выставочные залы. Помпезные бронзовые доски у входа в каждый из них оглашали название экспозиции: «Первые шаги», «Детский садик», «Здравствуй, школа!», «Гордость класса», и так далее.
    Так я дошёл до настоящего перепутья: налево — коридор «Вся жизнь — театр», прямо — «В кругу семьи». Правый проход был отгорожен абсолютно неуместным бетонным забором с колючей проволокой и огромными красными буквами: «Опасно!».
    Куда дальше?
    Тогда, в вагоне метро, перед тем как со мной заговорил мальчик, я читал про этот музей… И помню, на один краткий миг меня озарило понимание того, что музей этот, как и та навязчивость, с которой в моём поле зрения появляется эта актриса, как-то связаны с её мужем. Как там его фамилия? Кнорозов? А зовут, кажется, Юрий. Да, Юрий Кнорозов. Имя определённо знакомое. И инициалы…
    Так вот зачем я здесь!
    Не его ли мне надо найти?
    И я устремился в коридор с выставками, повествующими о семейной жизни Валентины Анисимовой. «Первый поцелуй», «Лидочка», «В тесноте, да не в обиде»… и вот, в конце концов, искомое — «Юра». Я заглянул внутрь и ахнул.
    За аркой распахивался невообразимых размеров зал, уставленный сотнями самых невероятных экспонатов, связанных с цивилизацией майя. Тут были и макеты пирамид Тикаля, и ушмальский Храм Колдуна в миниатюре, десятки всевозможных карт и многометровые стенды с майянской посудой, орудиями труда, мечами, луками, копьями… В особых застеклённых саркофагах с датчиками температуры и влажности хранились сложенные гармошкой книги из кожи и древесной коры. Вдоль стен стояли на постаментах фигуры индейцев в полный рост. Я не мог отделаться от ощущения, что это — чучела, до того натурально они смотрелись. Воины в полном боевом облачении, с татуировками и шрамами, жрецы в пышных одеждах, улыбающиеся дети со щенками на руках, женщины с домашней утварью… Огороженный золотыми столбиками с бархатными красными барьерами, в центре зала покоился изрезанный древний алтарь с четырьмя кровостоками.
    Я прошёл всё помещение, узнавая лишь десятую часть имён и названий, хотя и думал, что поднаторел в майянской истории, проштудировав Ягониэля, Кюммерлинга и рукописи Луиса Каса-дель-Лагарто, не говоря уже о познавательных брошюрах. Но это, как выяснилось, было далеко не всё.
    За высокой двустворчатой дверью в конце этого зала начинался ещё один, не меньших масштабов, озаглавленный «Конкиста». На входе посетителей встречали две фигуры испанских солдат в кирасах и выгнутых шлемах, при алебардах и аркебузах. Глаза у них подозрительно блестели, и я предпочёл как можно скорее миновать их. Чуть ли не половину одной из стен занимал гигантский портрет Диего де Ланды — в точности такой, как виденной мной у Ягониэля. Прямо ему в глаза с противоположной стены недобро глядел Эрнан Кортес.
    Здесь тоже было на что полюбоваться: и маленький макет часовни в Мани с трогательным крошечным аутодафе, и сцены баталий между конными конкистадорами и устроившими засаду индейцами, и первое издание книги «Сообщение о делах на Юкатане» за авторством настоятеля исамальского монастыря. Однако я чувствовал, что мне пора идти дальше.
    Помещение, посвящённое Конкисте, заканчивалось неприметной дверкой. Рядом висели стрелки указателей: «Дирекция» и «Пантеон». Дойдя до комнаты с надписью «Директор», я безрезультатно подёргал ручку и вернулся к развилке. Оставался пантеон…
    Этот коридор выглядел совсем иначе, и более всего напоминал энный этаж какого-то учреждения или научного института. Крашенные бежевой масляной краской стены, кабинеты с табличками: «Ах Кинчил», «Болон Цакаб», «Эк Чуах»… На некоторых было по два или три имени. Все они были крепко заперты. Я шёл мимо них довольно долго, насчитав не меньше сотни, пока не уткнулся в лифтовую дверь. Рядом с ностальгического вида прозрачной кнопкой вызова, внутри которой при нажатии оживал алый светлячок, было выгравировано: «Ицамна».
    Лифт — старый, с двумя внутренними деревянными дверцами, складывающимися гармошкой, громыхнул, когда я вошёл внутрь, и гостеприимно зажёг слабую лампу под круглым плафоном. В нём была всего одна кнопка — и ни цифры, ни надписи. Что ж, зато невозможно ошибиться.
    Когда он, лязгнув, пополз вверх, я попробовал прикинуть, сколько этажей может быть в здании музея. Где-то восемь, самое большее — десять.
    Прошло три, пять, двадцать минут, а он всё поднимался и поднимался, скрежеща заржавевшим механизмом; лампа иногда гасла, но после загоралась вновь, и я устал уже считать минуты и удивляться, а лифт всё тащился — выше, выше…
    Потом он вздрогнул и встал. Это произошло так неожиданно, что я перепугался: застрять где-то на уровне вершины Джомолунгмы было бы сейчас очень некстати.
    Попробовал выбраться — дверцы распахнулись; я очутился на забросанной окурками лестничной площадке, выложенной мелкой коричневой плиткой. Передо мной была скучная дверь с приклеенной к ней пластмассовой табличкой — белой с чёрными буквами, из тех, на которых в поликлиниках пишут обычно «Терапевт» или «Окулист».
    На этой значилось: «БОГ».
    Я постучал.

    Las Conversaciones con Dios




    — Открыто, — послышался негромкий, удивительно знакомый голос.
    Затаив дыхание, я приотворил дверь и робко заглянул внутрь, готовый увидеть там решительно всё, что угодно — от райского облака и церемониальной комнаты индейского храма до каморки музейного смотрителя, обладающего специфическим чувством юмора.
    Не поддающиеся объяснению события последних дней подготовили меня к тому, что стенающий дряхлый лифт, устроенный в здании загадочного музея на несуществующей улице, вполне может доставить меня на самый верхний ярус мироздания. Куда же ещё можно было подниматься битый час, как не на небеса, или, по меньшей мере, Олимп?
    Поэтому я даже ощутил некоторое разочарование, когда комната, в которой я очутился, оказалась всего лишь больничной палатой. Унылые зеленоватые стены, зашторенное слепое окно, передвижная капельница у аккуратно заправленной койки. Обиталище всемогущего Ицамны я представлял себе несколько иначе…
    Он поднялся мне навстречу из-за небольшого и, наверное, не очень удобного письменного стола, заваленного рабочими бумагами, какими-то схемами и чертежами, придавленными пресс-папье в форме майянских храмовых пирамид. Я сразу узнал его, хотя до сих пор и видел мельком всего один раз: это был тот самый старик, что искал, как и я, отплывшее в астрал бюро «Акаб Цин». Так значит, ничто из произошедшего не было случайностью? И оброненная им записка стала своеобразным пригласительным билетом, подтверждением того, что я записан на приём к… Богу?
    — Кнорозов, Юрий Андреевич, — представился он, усугубляя моё замешательство. — Благодарю вас за расторопность.
    Я представился в ответ, вызвав его снисходительную усмешку, а после неловко замолчал, ожидая, что он заговорит первым. Но он не торопился начинать беседу, внимательно изучая меня. Преломлённый толстыми линзами роговых очков, его собранный в пучок взгляд медленно полз по мне, заставляя съёживаться и прятать глаза.
    Несмотря на некоторую нелепость и даже затрапезность своего наряда — облезлых бурых тапок, тренировочных штанов и казённой белой пижамы — он отнюдь не смотрелся жалко или хотя бы несерьёзно. Если бы не разноцветная россыпь таблеток на прикроватной тумбочке и не полупустая капельница, терпеливо дожидающаяся окончания прерванной процедуры, я решил бы, что стою не перед больным, а перед главврачом этой странной одноместной клиники.
    Спартанский дух, в котором была выдержана комната, разбавляли многочисленные фотографии, густо покрывавшие стены у койки и рабочего стола. Тут были и древние коричневатые карточки с каллиграфическими подписями, и чёрно-белые фото из семидесятых, и современные любительские десять-на-пятнадцать. Почти все изображённые на снимках лица и виды казались неуловимо близкими, некоторые — чуть не родными, но чтобы разобраться в этом ускользающем ощущении, нужно было подойти к ним поближе.
    Палата выглядела обжитой, словно размещённый в ней пациент провёл здесь уже немало времени. Несмотря на всю скупость и суровость обстановки, заметны были попытки облагородить её. Посреди комнаты стоял мебельный комплект, будто целиком похищенный из советского дома отдыха: два старых кресла с полированными деревянными ручками и набитыми поролоном сиденьями, и полированный же круглый столик с довольно дурацкой цветочной вазой.
    В углу гонял заикавшуюся пластинку Мирей Матье ламинированный под дерево электрический проигрыватель. Картавые исповеди французской певицы недолго разрежали повисшую тишину: смутившись, проигрыватель поперхнулся и умолк. Не зная, куда себя деть, я снова посмотрел на хозяина палаты.
    После нашей встречи у особняка «Акаб Цин» Кнорозов запомнился мне более хрупким, неуверенным, но то ли я не успел разглядеть его как следует, то ли он нарочно хотел произвести такое впечатление — так или иначе, теперь он совершенно преобразился. Невысокий и сухой, из-за манеры держать себя по-военному прямо и жёстко, он казался крупнее, нежели был на самом деле. Вместо позвоночника этому старику, наверное, имплантировали кусок железной арматуры, а тяжёлые, резкие черты лица и неподвижный взгляд навевали мысли о спустившемся со своего пьедестала каменном командоре.
    — Простите, что я так на вас уставился, — наконец произнёс он. — Столько времени с вами знаком, а лицом к лицу встретились всего единожды, и то — понимаю это я только сейчас.
    — Откуда вы меня знаете? — осторожно поинтересовался я.
    — Я вас, как бы это выразить, вижу. Вместе со всем остальным. Но вы играете очень заметную роль, да и сами, конечно, об этом догадываетесь.
    Я на всякий случай кивнул: было немного стыдно признаваться, что я так до сих пор почти ничего толком и не понял.
    — Мне очень важен перевод последних глав книги, которую я вам передавал. Он должен помочь мне разобраться в том, что со мной творится. Довольно глупо себя чувствую, если честно: всю жизнь посвятил изучению майя, сто раз бывал в Латинской Америке, испанский — как родной, а тут вдруг всё позабыл и даже этот немудрящий текст понять не могу. Возьму в руки — всё путается, выходит сплошная абракадабра. Хорошо хоть, догадался нанять переводчика. В первый же раз, когда я вас увидел, понял: именно вы сможете сделать это наилучшим образом. Объяснить мне, что происходит, и чего ждать.
    — Но я не…
    — Знаете, разумеется, вы всё знаете. Просто вам необходимо собраться с мыслями. Поразмышляйте, а я пока поставлю чайник — хорошо тут хоть с газом перебоев нет. Я не требую от вас скоропалительных ответов. Разговор, который нам предстоит, значит для меня слишком много, чтобы я дал волю своему нетерпению.
    Надо было сказать ему, что я сам пришёл сюда в поисках объяснений, рассчитывая вернуть ему переведённые главы и взамен выслушать, что означает затеянная им со мной игра, откуда взялась таинственная книга Каса-дель-Лагарто, и как следует толковать пророчества майя. Однако похоже было, что сейчас он не спешил прочесть перевод, с выполнением которого так меня торопил.
    Пока старик возился с газовой конфоркой, я, пытаясь потянуть время, сделал вид, что рассматриваю висевшие на стене фотографии. Долго притворяться не пришлось: снимки действительно оказались весьма занимательными.
    На одном из них я, к немалому удивлению, обнаружил свою собаку. Это была именно она, коричневое пятно на носу — будто след от лапы — я бы не спутал ни с чем.
    Но прежде, чем я успел задать вопрос, взгляд уцепился за уже виденное мною где-то фото миловидной молодой женщины. Она так заинтриговала меня, что я с минуту мучительно перебирал обстоятельства, при которых мог с ней столкнуться. Потом вдруг вспомнил: это была та российская победительница конкурса «Мисс Вселенная», обошедшая смуглолицых моделей из Венесуэлы и Пуэрто-Рико. Как же её звали? Лидия… Да не Кнорозова ли?…
    — Моя дочь, — подтвердил старик, подавая мне дымящуюся чашку. — Правда, красавица? — гипсовая маска его лица на миг дала трещину. — Мы с Валей, моей женой, очень долго хотели ребёнка, но никак не получалось. Лучших врачей обошли, даже к мексиканским брухо обращались — ничего. А потом, когда уже совсем отчаялись, случилось чудо, и она забеременела. Знаете, говорят, поздние дети красивы, как ангелы? Это про Лиду. Но когда ей было лет тринадцать, она очень подурнела, превратилась в этакого гадкого утёнка. Плакала иногда, боялась, что такой уродливой её никто никогда не полюбит. А я ей — «Глупая, для меня ты всегда будешь самой красивой на свете…» — он задумчиво улыбнулся.
    — Не только для вас, — улыбнулся я в ответ. — Но и для всего остального мира.
    — Какая разница? — возразил он и почему-то снова помрачнел.
    Я осёкся и вновь принялся сосредоточенно разглядывать фотокарточки. Тут, кажется, была вся его жизнь — с раннего детства (серьёзный мальчик в коротких штанишках на лямках держит вверх тормашками несчастного плюшевого медведя); пришедшаяся на военные годы юность (статный лейтенант в лётной форме позирует рядом с каким-то старинным перехватчиком); свадьба; потом он уже в зрелом возрасте — на раскопках в джунглях; множество снимков на фоне юкатанских пирамид…
    Я вернулся к фото, на котором Кнорозов был запечатлён рядом с самолётом. Плавные, почти элегантные линии корпуса уже во второй раз за последние минуты вызвали у меня ярчайшее дежа-вю. Ла-5, подсказал внутренний голос. Чёрт возьми, откуда мне это известно?
    — Это наш Ла-5, - дублируя мои мысли, пояснил старик. — В своё время считался самым современным и грозным истребителем. Немцы его боялись как огня. Я застал только самый конец войны — был слишком молод. Взяли меня бортмехаником, на мою долю пришлось всего несколько боевых вылетов. Зато все остальные в эскадрилье были опытными, прошли почти всю войну, от Москвы до Берлина. Я был мальчишкой, влюбился и в них, и в авиацию. Когда отслужил, пошёл в училище, потом мечтал поступить в конструкторское бюро. Скажи мне тогда, что всю жизнь отдам майя, я бы только посмеялся…
    Он продолжал ещё что-то рассказывать о своей службе, о том, какой честью ему казалось тогда просто находиться рядом с опытными боевыми пилотами… Было видно, что тема эта его необычайно занимает, а тень от крыльев истребителя Ла-5 распростёрлась чуть ли не на все его молодые годы.
    И тут я вспомнил — уже настороженно, потому что последние недели отучили меня верить в случайные совпадения — откуда мне знакомо название кнорозовского самолёта и его очертания. Из недавно прочтённой газетной статьи о планах воздвижения циклопического монумента Ла-5 на Воробьёвых горах!
    Что же получалось? Покойная жена Кнорозова удостоилась мемориального комплекса, размахом многократно превосходящего Пушкинский музей. Истребитель, на котором он летал во время армейской службы, увеличенный чуть ли не в сотню раз и отлитый из бронзы, занимал почётное место у МГУ — в назидание молодёжи. Наконец, дочь старика, несмотря на всю скромность своих внешних данных, месмеризировала жюри престижного международного конкурса и завоёвывала титул самой красивой женщины планеты — не потому ли только, что таковой её считал отец? Так кто же сейчас передо мной стоял, приняв обличье старика, сползшего в гневные рассуждения о незавидной судьбе солдат великой войны?
    — …как сейчас обходятся с ветеранами! Люди, которые не раздумывая отдавали свою жизнь ради будущих поколений, достойны лучшего обхождения. Спросите у подростков, да даже и у людей среднего возраста — никто уже и не помнит о том, каких нечеловеческих усилий стоило нам одержать ту победу! Подвиги, не уступающие воспетым в греческих мифах, забыты. Ветераны доживают свой век в нищете. Государственный склероз, вот что…
    — Кто вы?… — оборвал его я. — Кто вы такой?!
    Старик насупился, недовольный тем, что я его перебил.
    — Я уже представился, — сухо проронил он.
    — Что, во имя всего святого, значит табличка на вашей двери? Какое отношение вы имеете к Ицамне? Что вообще всё это означает?! — я уже не сдерживал себя и почти кричал.
    Теневой воротила, коллекционирующий древности и антикварные книги? Случайно нашедший источник безграничной власти историк-мегаломан? Советский учёный, в которого во время исследовательских экспедиций на полуостров Юкатан вселилась заточённая в затерянной пирамиде божественная сущность? Обычный городской сумасшедший, коллекционирующий газетные вырезки и сочиняющий под них свою отсутствующую биографию? Кто, ко всем чертям, был этот странный старик, вовлёкший меня в фантастическую историю пятисотлетней давности, вплетённую в будущее? Кто поставил под удар мой рассудок, словно игровой фишкой распоряжаясь моей жизнью?!
    — То, что написано на двери — в той или иной степени правда, — неожиданно тихо отозвался он. — Забавная такая аллегория, кто бы мог подумать, что моё подсознание ещё способно на шутки…
    — Да объясните вы, наконец, что происходит? Что это за место? Что за дьявольский лифт, который может подниматься на километровую высоту — в пустоту? Что за мёртвая улица в тысячу домов, не отмеченная ни на одной карте? Я, наверное, просто брежу… Вы мне кажетесь, вот и всё! Ничего этого нет, я сейчас проснусь, и выяснится, что это мне приснилось, и не было никакой книги, никакого Каса-дель-Лагарто, и не будет никакого конца света! Ну, конечно! Боже, да какие големы, какие оборотни, какие марионетки?! Я просто сплю, и вы мне снитесь!
    Я никак не мог уняться, меня колотила крупная дрожь. Он внимательно наблюдал за мной, не делая попыток остановить или успокоить меня. Когда спазм закончился, и меня перестало выворачивать словами, он покачал головой и усмехнулся.
    — Поразительно, до чего же любому человеку, даже воображаемому, свойствен эгоцентризм.
    — Что вы имеете ввиду? — вскинулся я.
    — Вам будет нелегко в это поверить, но всё обстоит с точностью до наоборот. Мне немного неловко вам об этом говорить, но это как раз вы снитесь мне. Как и весь окружающий вас мир.
    — Какие невероятные бредни! — возмутился я.
    Версия первая: с лифтом связан какой-то сложный технический трюк, заставляющий его пассажиров чувствовать нескончаемый подъём, на самом же деле он перевозит всего на два-три этажа вверх; что же касается странной улицы, её вообще нет. В конце концов, не стоит забывать, что она была совершенно необитаема — не исключено, что я просто прогуливался среди специально установленных декораций. Надо только понять, с какой целью была затеяна эта грандиозная манипуляция.
    Вторая: я всё же не сумел почувствовать ту тонкую пленку, которая отделяла реальный мир от воображаемого, созданного моей взбудораженной фантазией, и, прорвав её, соскользнул в топи клинической шизофрении. В эту самую секунду я, вероятно, беспокойно мычал, запелёнатый в смирительную рубашку, в особом боксе для буйно помешанных где-то в кащенковских казематах. Разумеется, это было бы прискорбно, но хотя бы объяснимо и доступно к пониманию.
    Ничего другого нельзя было и помыслить. Утверждения этого самонаречённого Ицамны были безусловным абсурдом и провокацией. Воистину, вот коронный сюжет для ночного кошмара: один из встреченных в нём персонажей нагло заявляет вам, что иллюзорны вы, а не он.
    — Сейчас я проснусь!
    — Я и не ожидал, что этот разговор получится простым, — устало ответил он. — Не знаю даже, как убедить вас, что проснуться куда-либо еще, кроме как в мой сон, — он сделал небольшую паузу, чтобы дать мне прочувствовать смысл этих слов, — у вас не выйдет. Хуже того, я и сам не могу очнуться, поэтому мы просто обречены на общение друг с другом.
    — Как весь этот безграничный, многогранный, неописуемо разнообразный мир, включающий всех моих знакомых и меня самого, может вместиться в вашу черепную коробку? — я постарался придать моему голосу ироническую интонацию, но в самый ответственный момент сорвался и дал петуха.
    — А в вашу он, значит, влезает? — язвительно откликнулся он.
    — Ну, допустим на долю секунды, что вы правы, просто чтобы выставить вас на посмешище. И где же тут, по-вашему, доказательства того, что этот мир создан вашим воображением?
    — Если бы он был плодом моего воображения, это было бы ещё полбеды. К несчастью, я угодил в подвалы подсознания. Неужели вы думаете, что я стал бы всерьёз воображать себя Ицамной и писать на своей двери «Бог»? Согласитесь, это, по меньшей мере, нескромно…
    — Вы увиливаете от ответа!
    — Ну, хорошо. Вы, кстати, не курите? Составите мне компанию? — он накинул на плечи пальто и жестом пригласил меня за собой на площадку. — Мне, вообще-то, нельзя, но вы ведь никому не скажете…
    Чиркнув спичкой и с удовольствием затягиваясь дешёвой сигаретой, он испытующе осмотрел меня.
    — Да взять хотя бы майянскую пирамиду с мумией вождя — и это на Красной площади! Неужели это не кажется вам полным абсурдом? Хотя, с другой стороны, откуда вам знать, что там находится в действительности…
    — Это же Мавзолей! — возразил я; мне самому, одурманенному повестью Каса-дель-Лагарто, случилось принять его за индейский храм, но я-то тогда сумел прийти в себя.
    — Однако не свяжи я свою жизнь с изучением цивилизации майя, он бы там не оказался! Всё дело в том, что, учась на инженера-конструктора, я принял участие в конференции социалистической молодёжи в Мексике.
    Я глядел на него как на безумца.
    — Я был лучшим студентом потока. Меня пригласили на собеседование в Комитет Госбезопасности, и взамен на моё согласие сотрудничать с ними приподняли лично для меня Железный занавес. Посоветовали учить испанский, и через полгода я полетел в Нью-Мехико.
    При упоминании о КГБ моё лицо, видимо, еле заметно дёрнулось, потому что он прервался и с вызовом сказал:
    — И не подумайте, что я сожалею о сотрудничестве с Комитетом. Их сейчас все хулят, а они полезного тоже немало сделали. И уж если кто и смог бы сейчас в нашей стране навести порядок, так это они.
    Но я уже совладал с собой и не собирался пускаться в споры. Мне хотелось только, чтобы он досказал историю своего романа с майя.
    — Организаторы слёта решили устроить нам небольшую культурную программу — повезли на экскурсию в Ушмаль. Все передовые трактористы, доярки и шахтёры из нашей группы пробежались по пирамидам рысцой и вернулись в автобус, а меня там словно молнией ударило. Хожу, фотографирую, разглядываю всё — час, другой, и не могу оторваться. Меня потеряли уже, чуть не оставили на развалинах. Вернулся в город, накупил себе книг по индейской истории, читал со словарём, и уже на обратном пути понял, что самолётами больше заниматься не смогу. Ничем больше не смогу заниматься, кроме майя. Совершенно потрясающая цивилизация, и поразительно малоизученная. Буквально загадка на загадке. Взять хотя бы её необъяснимое крушение — и это на самом взлёте. Даже письменность была не расшифрована. Некоторые специалисты и вовсе считали иероглифы декоративным орнаментом. Майя тогда ещё искали своего Шампольона, и я поставил себе задачу им стать. Выучился на историка, занимался криптографией, лингвистикой — всем, что помогало мне разобраться в майянской иероглифике. Положил на это всю жизнь и преуспел.
    — Это вы расшифровали их письменность?
    Старик сумел меня озадачить: ни Ягониэль, ни Кюммерлинг ни словом не упоминали заслуг Кнорозова. Опять лгал, или я просто невнимательно читал?
    Он с достоинством кивнул.
    — Это ровным счётом ничего не доказывает, — упрямо сказал я. — У меня есть каноническое объяснение происхождения Мавзолея, и оно ничуть не хуже вашего.
    — Валяйте, объясните тогда тем же путём всё, что с вами случилось за последние несколько недель, с того момента, как вы начали переводить эту книгу, — он выпустил струю дыма мне в лицо и раздавил окурок. — Про человека-ягуара, про безголового хранителя гробниц, про летопись грядущего…
    — Я надеялся, что всё это расскажете мне вы, — подавившись заготовленной ядовитой репликой, признался я.
    — К несчастью, до вас невозможно достучаться, — он развёл руками. — Говорю вам в который раз, всё это происходит с вами, да и со всей окружающей вас вселенной, потому что я вижу это в своём сне. Следовательно, вселенная и есть я.
    — Но тогда, если вы и есть царь и бог этого мира, вы должны быть всемогущи! Докажите мне, что ваши слова не пусты. Совершите чудо! Превратите чай в вино или, на худой конец, воспарите! Сделайте так, чтобы я вам поверил!
    — Удивительно, — вздохнул Кнорозов. — Видимо, с этой проблемой приходится сталкиваться всем. Непременно нужны чудеса. Вынужден вас разочаровать. Я бессилен.
    — Но это же ваш мир!
    — Это мой вязкий, горячечный бред. Я просто смотрю его, и не в силах что-либо изменить. Конечно, мои скрытые желание или подавленные устремления формируют его, влияют на него и толкают вперёд его витиеватый сюжет, но не в большей степени, чем это бывает в обычных снах. Можно только постфактум пытаться понять, что означал тот или иной поворот; этим я тут, в основном, и занимаюсь…
    Я снова притих, озадаченный внезапным кульбитом, который проделали мои мысли. Так и не найдя самостоятельно ответа на повисший вопрос, я обратился за помощью.
    — Однако если это ваш сон, то где же вы настоящий?
    — Хороший вопрос. Скорее всего, я лежу под капельницей в Московском Онкологическом центре, где мне предстоит операция по поводу злокачественной опухоли мозга. Первые подозрения появились полтора месяца назад, сначала я не поверил, родным говорить не хотел, но потом анализы все подтвердили, и рентген.
    Пришлось лечь в больницу. Великолепная современная клиника, обходительный персонал… Лида сказала, что пока не сможет приехать, — вставил он вдруг. — С работы не отпускают, и Алёшенька заболел… Валя тоже позабыла, не заходит…
    — Но разве ваша жена не умерла? — ошеломлённо спросил я.
    Старик подавился словами, растерянно глядя на меня. Приоткрыл, было, рот, чтобы возразить, но что-то вспомнил, да так и остался стоять с опущенной и обиженно подрагивающей нижней губой. Отвернулся, зачем-то пригладил волосы рукой, опять закурил. Долго молчал, потом хрипло проронил:
    — Простите. Я иногда забываю об этом.
    У меня мелькнула безумная мысль: не оттого ли ещё десять лет назад отдавшая свой гривенник Харону Валентина Анисимова внезапно воскресала из мёртвых и выходила к публике на бис, что муж её не желал помнить, что остался один? Я смотрел на старика, понимая, что вопрос этот может ранить его ещё сильнее, и не отваживался задать его.
    Сделать это я так и не успел: с Кнорозовым произошло что-то страшное.
    Он пошатнулся и в поисках опоры прислонился к стене, испуганно оглянувшись по сторонам, потом побледнел и стиснул свою голову с такой силой, будто иначе она могла вот-вот лопнуть из-за чудовищного внутреннего давления. Упал на колени, и прямо на глазах стал делаться сначала восковым, а затем всё более прозрачным, почти растворяясь в воздухе.
    И тут, будто отзываясь на настигший его странный приступ, застонали и вздрогнули основы всего огромного здания, в котором мы находились. Начиналось землетрясение.
    Я хотел помочь старику, но он взмахом руки отогнал меня прочь. Тогда, не зная, где укрыться, я бросился в комнату, оставив Кнорозова на площадке.
    Припадок, в котором билась земля, был самым мощным из все, что мне пришлось пережить за эти дни. Мир сотрясался так, что я несколько раз падал на пол, тщетно пытался подняться и снова валился ниц, не в состоянии удержаться на ногах даже доли мгновенья. Однако уходящая за облака удивительная башня из слоновой кости, в которой была устроена кнорозовская келья, оказалась куда крепче, чем любое обычное московское здание. Стены и потолок уверенно держали натиск стихии, свет не гас ни на секунду. Осмелев, я ползком подобрался к окну и отодвинул занавеску.
    В глубине души я был убеждён, что увижу московские улицы с высоты птичьего полёта, но готовился и оказаться в космическом пространстве, чтобы узреть харкающие раскалённым газом огненные протуберанцы или рождающиеся в муках сверхновые. Именно в тот миг я, наверное, начал верить в слова Кнорозова, но пока всё ещё воспринимал его утверждение о том, что он является вселенной в себе, слишком буквально.
    Увиденное мною, при всей своей невозможности и одновременно обыденности куда больше доказало мне его правоту.
    Нарушая все законы пространства и гравитации, окно, прорубленное в стене комнаты, выходило на потолок совершенно такой же больничной палаты. Впившись пальцами в подоконник и заглядывая сквозь невообразимо толстое стекло, я смотрел откуда-то сверху на распростёртое на койке немощное стариковское тело, к которому десятками вьюнков-паразитов присосались трубки катетеров. Вокруг суетились женщины и мужчины в белых халатах, переливались огни стильной бежевой медицинской аппаратуры, и в пролегающие глубоко, как туннели метро, вены подагрических узловатых рук старика вонзались жала одноразовых шприцов.
    Это был он. Настоящий Юрий Кнорозов.
    Новым толчком меня опять швырнуло на пол; оторвавшись от линолеума, я уткнулся в мозаику фотографий, которой обросли стены палаты. Перед глазами поплыли снимки: Кнорозов с экипажем своего сакрального Ла-5, он же, постепенно стареющий, отмечающий десятилетний, тридцатилетний, полувековой юбилей Дня Победы со своими сослуживцами, кучка которых редеет с каждым годом…
    Десятки фото Кнорозова с его женой, о которой он так мало и неохотно говорил со мной, но которая, верно, была самым дорогим для него человеком — свадьба, отпуск в Крыму, совместные поездки в Латинскую Америку, поцелуй на фоне Пирамиды Гнома…
    Несколько групповых портретов с людьми в кондовых костюмах и плащах, с непроницаемыми физиономиями…
    Старинные монохромные карточки, судя по подписи, с лицами его родителей, ещё какие-то незнакомые люди. И любимая дочь — во всех возрастах, от рождения до нынешнего дня.
    Вот он сам, совсем пожилой, стоит рядом с какой-то церквушкой; на другой фотографии — пересекает двор ветхого белокаменного монастыря, чинно беседуя с солидным благостным попом.
    Многие из людей, появлявшихся на его снимках, чрезвычайно сильно напоминали мне знакомых по журнальным обложкам или из телерепортажей всемирно известных политиков, кинозвёзд, учёных, но спутать их не позволяли недопустимые расхождения во времени — скажем, пилот кнорозовского истребителя в сорок пятом был неотличим от одного из популярнейших современных американских певцов.
    И чем дольше я всматривался в эти кадры, тем очевиднее становились для меня параллели, проведённые невидимым карандашом между жизненными вехами и людьми, определившими судьбу Кнорозова, и особыми приметами сегодняшней действительности — в особенности в нашей, но так же и в прочих странах. Весь известный мне мир словно нёс на себе отпечаток личности этого загадочного старика.
    Я мог бы сказать, что в тот момент, когда я окончательно понял, что он мне не лгал и не заблуждался, в моём мозгу — а мне всё же было привычнее и уютнее считать его своим — стали разворачиваться грандиозные процессы, по масштабам не уступающие образованию и крушению целых галактик. Ведь я переосмысливал и заново созидал для себя картину мира, в то время, как старая, теряя форму и содержание, рассыпалась и развеивалась по ветру, будто высохшая песочная скульптура.
    Но всё было иначе. Я просто поверил в эту возможность.
    В двадцатый век, век триумфа симбиоза науки и техники, восславленного материалистической пропагандой, религиозные и мистические догмы, полагающие возможность тонких сфер мироздания, сильно сдали свои позиции.
    И, однако же, до сих пор любой человек в той или иной степени готов допустить, что всё, что он видит вокруг себя, существует лишь постольку, поскольку существует он сам, могущий эту реальность (если тут вообще уместно говорить о реальности) воспринимать. Число философов, сделавших себе имя на этой изящной умственной конструкции, пропорционально её недоказуемости и соблазнительности.
    Но если принять допущение, что весь окружающий мир находится в нашей голове, что мешает сделать ещё один шаг вперёд и примириться с чуть более смелым предположением — что, если голова эта не наша, а чужая?
    Религиозные вольнодумцы — в особенности, придерживающиеся восточных верований, не исключают, что вместилище мироздания — некое великое, всеобъемлющее божественное сознание. Тут вполне может сказываться присущая человеку гордыня: собственным эгоцентризмом он согласен поступиться, только если таким образом приобщится к чему-то невыразимо более могучему, прекрасному и величественному, чем он сам.
    Однако кто может, ничтоже сумняшеся, исключить, что вместилище это — не заполненное нестерпимо ярким светом безграничное сознание Будды или Иеговы, а тесное, пахнущее старыми купюрами и нафталиновыми шариками «Я» одинокого ностальгирующего пенсионера, умирающего от рака мозга? По крайней мере, это объясняет многое из сегодняшних реалий…
    Состояние лежащего внизу старика, видимо, стабилизировалось: броуновское движение медсестёр и врачей по его палате замедлилось, и постепенно она опустела. Одновременно с этим стихли и подземные толчки, расшатывающие здание музея. Зашторив окно, я выбрался на лифтовую площадку. Кнорозов сидел на полу, прислонившись к стене и измождённо опустив веки.
    — Как вы?
    — Прошу прощения… Так схватило… Думал, конец настаёт, — почти неслышно ответил он.
    — Я видел вас, настоящего… В окне. Всё в порядке, вас спасли.
    — Спасли?! — он распахнул глаза, и я отпрянул, боясь, что меня поразит сверкнувшим в них электрическим разрядом. — Мне вкололи морфины. Килотонное болеутоляющее. Из-за постоянных инъекций я не могу прийти в себя… Это как тот таз с цементом, в который опускали ноги должников мафии, прежде чем скинуть их в Гудзон. Мне не выплыть. Я обречён на пожизненное заключение в этом нескончаемом душном кошмаре.
    — И что же теперь? — потерянно спросил я.
    — А вот это вы мне скажите. Затем вы сюда и прибыли.
    — Но что я должен сделать? Чего вы от меня хотите?
    — С той самой минуты, как я оказался в этой палате, я знал, что попал сюда неслучайно. Я что-то искал, но не знал, что именно. Чрезвычайно неприятное ощущение. Не даёт успокоиться, постоянно подхлёстывает, копаешься в предметах, воспоминаниях, мыслях в поисках того, что потерял. Я спустился вниз, в музей — обследовал все залы — безрезультатно. Прошёл по всей улице Ицамны, от своего рождения до последних лет — ничего. Когда понял, что сплю, и что проснуться не удастся, стал делать вылазки в город, в Ленинскую библиотеку, в архивы, бродить по улицам, но никак не мог найти это — чувство потери не унималось, всё зудело и зудело. Пока однажды, вернувшись в музей, не задержался у экспозиции, посвящённой майянской эсхатологии. И подобрал там валявшуюся на полу старинную книгу. Повесть Каса-дель-Лагарто. Мгновенно понял: это оно. Раньше её там не было, могу отдать руку на отсечение — наверное, потому, что до тех пор я не был ещё готов к тому, чтобы получить её. Попытался прочесть — не вышло. И это несмотря на то, что полжизни учил испанский, и друзей у меня в Латинской Америке всегда было полно, и даже лекции на языке читал… А дальше вы знаете.
    — Но почему вы не принесли в бюро всю книгу сразу?
    — Вы же сами прекрасно чувствуете, что это не просто старый томик. Дневник Каса-дель-Лагарто обладает исключительной силой, и мне он был дан как толкование и как руководство. Я должен был познавать его содержание постепенно, глава за главой. Да и вы тоже, хоть и были посланы для перевода книги, оказались бы не готовы сразу открыть для себя последние страницы повести.
    — Я был послан? Но я оказался в бюро по чистой случайности! И потом, у меня была полная свобода выбора — я мог и отказаться от выполнения этого заказа.
    Набравшись духу, Кнорозов встал на ноги и утомлённо, кажется, усомнившись в моих умственных способностях, произнёс:
    — Конечно, учитывая все обстоятельства, ваши слова о свободе выбора звучат особенно трогательно… Касательно же «Азбуки», мой выбор остановился на ней по весьма конкретной причине. Там, если вы знаете, в своё время находилась детская библиотека, с которой у меня очень много связано. Когда Лида была маленькой, она её просто обожала, и частенько меня туда таскала. Идём с ней, она лопочет что-то своё, я механически отвечаю, а сам думаю о работе. Однажды, пока она там возилась со своими книжками про зайчиков, у меня случилось подлинное озарение. Я взломал майянский шифр. А теперь там открылось бюро переводов, видите, как интересно…
    — Уже закрылось, — заметил я.
    — Ах да… Но он сам виноват, этот бедолага. Знание было предназначено только для меня — ну и вас, разумеется, а посторонние не должны совать свой нос в то, что касается моей жизни… и смерти.
    — Так это вы?…
    — Да нет же, говорю я вам! Господи, у меня даже не получается вспомнить испанский, не выходит сообразить, что мне надо найти в этом треклятом бреду, а вы считаете, что я сознательно заклинаю майянских духов и инспирирую покушения на зазнавшихся офисных крыс и чрезмерно любопытных домохозяек?! Это творится само собой, и мне не дано что-либо изменить! Меня просто несёт всё дальше и дальше бурным мутным потоком, и мне нужна ваша помощь, чтобы понять, что меня ждёт впереди…
    Но что мог я, фантом среди фантомов в этом призрачном мирке, сделать для его всесильного и беспомощного повелителя? Где искать подсказку? Он утверждает, что я всё знаю, надо лишь поразмыслить, вспомнить… И меня осенило.
    «…Ибо беда мира в том, что болен Бог его, оттого и мир болен. В горячке Господь, и творение его лихорадит. Умирает Бог, и созданный им мир умирает. Но не поздно ещё…», — так говорил тот мальчик в вагоне метро.
    Он умирал на моих глазах, оттого что метастазы завоёвывали его тело и мозг. Репликой его судорог и эхом мучавших его приступов боли были разрушающие континенты землетрясения, поглощающие огромные города цунами и перепахивающие целые страны ураганы. Услышанное мною пророчество было не литературным изыском майянских жрецов, а чудовищной метафорой конкретных физиологических процессов, уничтожающих Кнорозова-Ицамну вместе со всей спрятанной в его сознании Вселенной…
    Не поздно — сделать что? Спасти его? Как?
    — Я вижу, вы уже начинаете соображать, что к чему… — отметил наблюдавший за моими колебаниями старик. — Это очень важно — ведь вам придётся не только прочесть мне последние главы книги, но и истолковать их. Позвольте, я расскажу вам, что произошло до того, как я попал в эту палату. Быть может, это поспособствует… Всё началось три месяца назад. Мигрени, головокружения… Не сосуды ли пошаливают, подумал я? Сидишь у врача, описываешь симптомы, думаешь, что тебе пропишут таблетки и рекомендуют воздержаться от нагрузок, а вместо этого тебя направляют на осмотр к онкологу. Ты смотришь на доктора, как побитый пёс и жалко виляешь хвостом: мол, доктор, но ведь это же ничего серьёзного, да? А он строго отвечает, что с анализами лучше не затягивать. Нет ничего хуже нескольких дней, которые проходят с момента этой процедуры и до мига, когда ты звонишь, чтобы узнать результаты. Ты терзаешься поочерёдно то отчаянием, то надеждой. Убеждаешь себя, что всё хорошо, и находишь в медицинской энциклопедии с десяток доказательств этому. Снова, поддавшись мнительности, загнанно мечешься, и коварная энциклопедия уже предсказывает тебе самое страшное. Не желая зря пугать родных и смущать друзей, хранишь это в секрете, хотя так хочется рассказать кому-нибудь, потому что эта тайна жжёт и жжёт тебя изнутри. А когда в трубке говорят «Злокачественная опухоль мозга», ты превращаешься в ходячего мертвеца. О покойниках — либо хорошо, либо ничего. Поэтому узнавшие о твоём заболевании родственники — да, слово «рак» тут же становится табу, и это можно называть только «заболеванием», словно это увеличивает шансы на спасение — больше с тобой не ругаются, а только стараются развеселить тебя, отвлечь от мрачных мыслей. Но ангел смерти уже поцеловал тебя в лоб, заявляя свои права, и печать от его губ видна живым. Веселье делается принуждённым, улыбки — приторными, голоса — неестественно ласковыми, а люди не хотят долго находиться рядом с тобой. Да ты и сам ощущаешь себя прокажённым, начинаешь избегать друзей, чтобы не обременять их собой. Знаете, как слоны, когда предчувствуют скорую гибель, покидают стадо, уходят в особые места, и там испускают дух… Майя не раз выручали меня. После того, как умерла моя жена, я с головой погрузился в работу. У индейцев я нашёл и своё последнее пристанище, когда узнал, насколько тяжело болен. Оставшиеся до операции недели я решил целиком посвятить делу моей жизни. И попал в эту дьявольскую ловушку, оказался внутри морфинового сейфа с кодовым замком, ключа от которого у меня нет.
    — И вы считаете, что найденная вами книга, этот дневник воображаемого конкистадора, и есть тот ключ, который поможет вам спастись отсюда? Я должен объяснить вам, в чём скрытый смысл послания?
    — Я не знаю точно, поможет ли он мне освободиться. Но прочесть и осознать послание — это то, для чего я оказался в этом мире. И то, для чего я вызвал к жизни вас.
    — А эти землетрясения… Это отголоски вашей боли… — прошептал я.
    — Да. Но боли не только физической. Это ещё и страх смерти, и отчаяние. Когда диагноз не оставляет тебе надежды, а лечащий врач говорит, что операцию делать не стоит, потому ты можешь её не перенести, и что химиотерапия лишь усугубит твои страдания, наступает новый этап. Ты говоришь себе: если самонадеянная современная медицина не в силах справиться с этой напастью, это ещё не значит, что всё потеряно. Есть ещё чудодейственные лекарства из акульего хряща и женьшеня, и экстрасенсы, и очищающие медитации. Но колени дрожат всё сильнее и, не зная, на что опереться, ты становишься набожным, хоть и плевал в молодости на образа. Просовываешь крупные купюры в щели гремящих мелочью жестяных церковных копилок, истово крестишься на закопченные иконы, с рвением раскаявшегося грешника набиваешь на лбу шишки, кладя поклоны, и втайне надеешься, что в небесной бухгалтерской ведомости вот-вот сведут баланс. Поздно: Господь уже расположил, и в Книге Живых на будущий год твоё имя не прописано. Врачи вновь констатируют ухудшение, выбивая у тебя из рук последний костыль. Тогда ты бросаешь вызов всему свету и с куражом камикадзе начинаешь отрицать всё происходящее с тобой — от начала и до конца. Орёшь на врачей, издеваешься над скорбными минами родных, требуешь от друзей, которые пришли поддержать тебя, не соваться не в их дело. Бунтуешь, пока хватает сил, но однажды валишься в обморок прямо на улице, и тогда тебя отвозят в клинику — самую лучшую, куда тебя против твоей воли пристраивает влиятельный друг. И там уже, опустошённый, прикованный к капельнице, опьянённый обезболивающим, погружаешься в бесконечный кошмар, который можно осознать, но из которого невозможно пробудиться… Отрезанный от внешнего мира и заточённый сам в себе, ищешь возможности повернуть всё вспять, ищешь спасения любой ценой… Ищешь и не находишь. Тычешься, ослеплённый, в поисках выхода, но повсюду упираешься в шипы колючей проволоки… Ответьте мне, где выход? Чего мне ждать?!
    Итак, мне была уготована роль оракула, от которого ждали окончательного, не подлежащего обжалованию приговора. Переводчика, помогающего подсознанию донести что-то безгранично важное до разума.
    Пока я молчал, собираясь с мыслями, старик дрожащими пальцами вскрыл сигаретную пачку, закурил и перевёл дыхание. Я же вспоминал страницы переведённых мной последних глав, и со всё большей обречённостью сознавал, что мне не суждено дать ему то, что он так рассчитывает от меня получить — утешение и надежду.
    Он вскинул подбородок, и я понял, что не смогу ему солгать. Он был из тех, кто на своей казни отказывается надевать чёрную повязку, желая глядеть в глаза расстрельной команде. Его кургузое пальтишко поверх больничной пижамы словно превратилось в генеральскую шинель, небрежно накинутую на блистающий орденами китель.
    — Я готов рассказать вам всё, — сглотнув, выговорил я. — Пойдёмте внутрь, мне холодно…

    Cap?tulo I




    Мы уселись в угловатых, тесных креслах, и я, открыв папку, стал зачитывать ему последние две главы. Он внимательно, напряжённо вслушивался в каждое моё слово; я же будто превратился в механическое пианино, бездушно проигрывающее партитуру по перфорированным валикам: мысли мои были далеко. Я впервые увидел целиком всё это замысловатое и причудливое, пугающее и завораживающее полотно. Теперь я был окончательно уверен, что все части истории известны мне и стали на свои места.
    Меня удивляла лишь та отстранённость, с которой я, будучи частицей этой воображаемой вселенной и её угасающего бога, мог рассуждать о грядущем конце. Но не потому ли я и был назначен оракулом, что мог в нужный момент связать все части его личности и навести мосты между всеми областями сумеречного сознания, включая и его преисподнюю? Не потому ли, что оставался последней крупицей рассудочности в распадающемся внутреннем мире этого человека?
    Страшный недуг слишком стремительно расправлялся с Кнорозовым. Сумасшедшая, необузданная жажда жизни, бурлящая в старике, несмотря на его годы, не позволяла ему смириться с поставленным диагнозом, с мрачными прогнозами врачей, и ему просто не хватало времени, чтобы договориться с самим собой — он всё искал что-то, что способно было дать ему хоть тень надежды…
    Но заботливые доктора, боясь, что бунтарь поранится, спеленали его и бросили в наркотический омут, тусклыми, лживыми голосами обещая операцию и спасение, но зная, что драгоценное время уже упущено. Преданный и скованный, старик всё глубже опускался в пучину своих грёз, навеянных майянскими мифами, в которых он в последние годы скрывался от реальности, становящейся всё более холодной и чужой.
    Однако вместо того, чтобы остановить течение мыслей, болеутоляющее повернуло его вспять и проложило новые, путаные русла. В безысходном и бесконечном кошмарном сне, который умирающий старик должен был смотреть за всех его участников, все главные вехи творящегося с ним несчастья коварные майя подменили собственными метафорами и образами.
    Какие-то частицы его «я» всё ещё помнили о нависшей над ним страшной угрозе и посылали тревожные сигналы, преломляющиеся в призме подсознания и превращающиеся в главы конкистадорского дневника, который одна ипостась Кнорозова писала другой…
    История болезни преобразилась во всемирную историю, прогнозы врачей — в апокалиптические прорицания индейских колдунов, а сам создатель этого галлюцинаторного мирка — в Ицамну, его беспомощного бога, покровителя бессильной науки и олицетворение тщетной мудрости.
    Противостояние тех сторон его личности, которые хотели знать правду, и тех сил, что пресекали любые поползновения к её раскрытию, по-звериному цепляясь за жизнь, в его сновидении вылилось в борьбу майянских демонов и желающих притронуться к запретному знанию людей. Всех их покарали за любопытство, и только я оказался неприкосновенной священной коровой. Мне дозволено было добраться до самых сокровенных тайн, чтобы затем приподнять небесный полог и говорить с богами.
    И вот Ицамна-Кнорозов сидел передо мной, дослушивая терпеливо последние слова последней главы этого дневника, добившись от меня того, что желал. Теперь мне открылось всё до конца; я мог донести до него истину, которой он жаждал, как бы ужасна она ни была…
    «И что предзнаменованием светопреставления станет немощь этого бога, от которой станет и мир лихорадить.
    И что когда закроет он глаза в последний раз, погрузится мир в вечную тьму.
    И что когда начнутся предсмертные судороги его, скорчит всю землю от страшного сотрясения почвы, и рушения гор, и буйства морей.
    А после настанет конец»
    Избегая

    [Назад] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [Вперед]