• Главная
  • Каталог
  • Авторские права
  • Контакты


    копался отвёрткой в цветных потрохах небольшого электронного прибора. Он не вмешивался в спор. Он отдыхал.
    А спор нарастал, и вместе с ним — категоричность высказываний Гинчева.
    — Никогда человек не сделает так хорошо, как прибор.
    Он принялся развивать эту мысль, но Андра перебила его:
    — Именно такие, как ты, в прошлом веке чуть было не довели человечество до деградации под опекой андроидов.
    — Такие, как я? — Гинчев нахохлился.
    — Да, да! Просто смешно тебя слушать!
    — А мне страшно слушать. Если бы человечеством направляли воинственные гуманитарии вроде тебя, то мы бы до сих пор ходили в звериных шкурах и ездили на лошадях, регулируя скорость нажатием ног на лошадиные бока.
    Тут вдруг ожил приборчик в руках Борга. Быстро перебирая грейферными лапками и ловко огибая кофейник, бутылки с вином и витаколом, он пошёл по столу к Гинчеву.
    — Совершенствование человечества всегда было направлено к тому, — продолжал Гинчев, — чтобы…
    Он замолчал и отшатнулся, но все же не успел увернуться: шустрый прибор протянул манипулятор и поскрёб длинный нос Гинчева.
    Мы так и покатились со смеху, а Гинчев вскочил и сказал сердито:
    — Что ещё за глупые шутки!
    — Не обижайся, Василь, — сказал Борг, усмехаясь. — Но ты сам говорил, что человек не сделает так хорошо, как прибор.
    — Странные у тебя развлечения, старший, — проворчал Гинчев, пересаживаясь подальше. — Я ведь имел в виду не чесание носа, а…
    — Почему бы нет? — перебил я его. — Представь себе, Василь, что обе руки у тебя заняты, а нос чешется и неохота тратить время на это пустяковое дело. Нет, очень полезный приборчик, очень.
    — Знавал я одного конструктора, — заметил Борг. — Окно в своей комнате он заменил датчиком и телеэкраном.
    — Ну и что? — сказал Гинчев. — Ничего смешного не вижу. Электронное окно позволяет видеть и ночью и в туман.
    — Машина для смотрения в окно нужна на космическом корабле, а не в жилом доме. Верно, пилот? — Борг скосил на меня насмешливый взгляд. — Вообще машины хороши там, где они на месте. Умный человек не станет кидаться на полезную машину с ломом в руках. Бесполезные же машины — я исключаю детские игрушки — просто не надо делать.
    — Что это значит — кидаться на машины с ломом? — удивилась Андра. — Разве было такое?
    — Ты не слышала историю о последнем чиновнике планеты?
    — Нет. Расскажи, старший!
    — Охотно, — сказал Борг.

    РАССКАЗ О ПОСЛЕДНЕМ ЧИНОВНИКЕ ПЛАНЕТЫ

    Это было, когда люди уже стали такими грамотными, что не путали стиральный порошок «Апейрон» с молочным порошком «Анейрон». В то время любили называть вещи неподходящими словами, лишь бы позвучнее.
    А вот в части управления производством имелись, как принято было говорить, отдельные недостатки. В комнатах управлений сидело по дюжине служащих, они планировали и учитывали вручную, кричали, спорили. В персональных кабинетах сидели начальники и начальники начальников — они любили поговорить о кибернетике, но втайне опасались, как бы кибернетика не добралась до них.
    Наконец стало очевидным, что сложность управления производством растёт быстрее, чем само производство. Пришлось браться за ум — иначе работать стало бы некому, всем — только управлять. Иные начальники, ссылаясь на опыт и заслуги, пытались отстоять своё положение, но где им было равняться с электронной логикой!
    И постепенно учёт и планирование во всех отраслях производства были переданы кибернетическим системам. Во всех — кроме фурнитурной промышленности. То ли руки до неё не дошли, то ли считалась она не очень важной отраслью, хотя, конечно, нельзя не признать, что застёжки, приколки для волос, ушные ковырялки и собачьи ошейники тоже имеют своё значение.
    В огромном здании ГУФ — Главного Управления Фурнитуры — шла перманентная реорганизация: новые двери, перегородки, таблички, штампы и печати, новые и новые инструкции. Теперь каждый служащий сидел в отдельной комнате с устройствами связи и собственным санузлом, а планировали так же, как раньше: дискретно, на первое и пятнадцатое, заявки на оборудование следующего года — не позже второго квартала текущего года, и все в этом роде: ведь человек — не кибер, хорошо, если за полгода с заявками разберётся… и всё равно напутает…
    Так вот, служил там один… Назовём его просто Служащим. Когда ему стукнуло пятьдесят, из Отдела Собачьих Ошейников был выделен самостоятельный Отдел Пряжек к Ошейникам, и эта немаловажная отрасль была поручена ему, Служащему.
    Заводы ГУФа выпускали пряжки разных конструкций, размеров, цветов и артикулов — всего… м-м… триста тридцать шесть типоразмеров. И Служащему приходилось координировать поставщиков сырья с изготовителями, а этих — с оптовыми базами, и так — до торгового автомата, который при опускании монеты выдавал ошейник с пряжкой желаемого типоразмера.
    В комнате тысяча триста восемь бис воздвигли перегородку, пробили дверь, повесили табличку, и у нашего героя дело пошло вовсю. Но перегородку сделали за счёт эксплуатации здания и не отметили на плане этажа. Именно из-за этого рокового упущения произошло то, о чём я расскажу дальше…
    Наш Служащий просыпался по таймеру телевизора «Космос», брился вибробритвой «Орбита», доставал из холодильника «Аэлита» масло, творог и плавленый сыр «Сириус» и варил кофе «Галактика» на плитке «Орион».
    На службу он ходил пешком — как советовал телевизор. В кабинете он надевал чёрные нарукавники, чтобы не протирать локти, и принимался за работу. Он следил, чтобы отчёты представлялись к первому и пятнадцатому, и координировал движение бумаг и заявок. В перерыв он ходил в кафе «Спутник», а после службы обедал в столовой «Арктур» — всегда за одним столиком.
    По вечерам Служащий смотрел спортивную передачу, ужинал, потом выходил прогуляться перед сном и купить в магазине «Юпитер» булку, масло и творог. Иногда присаживался на бульваре; если с ним заговаривали о спортивных передачах, он охотно вступал в беседу, проявляя прекрасную осведомлённость. По выходным дням он ходил на стадион и смотрел какую-нибудь игру.
    В друзьях он не нуждался, подчинённых не имел, а начальства не видел, так как не имел для этого повода.
    Иногда он встречал на улицах собак, но поскольку с самого детства относился к ним с предубеждением, то обходил их стороной, не обращая внимания на типоразмер пряжки ошейника.
    Между тем в мире происходили разные события. Однажды по телевизору объявили, что с первого марта отменяется денежное обращение. Служащий не очень задумался над этим — он был очень занят: заводы в Доусонсити и в Верхних Щиграх запоздали с заявками на первое число. Но вообще-то без денег стало удобнее: не надо было зимой расстёгивать пальто, чтобы достать кошелёк. Теперь можно было чаще менять костюмы, но, не будучи снобом и щёголем, Служащий проявлял в этом разумную умеренность. Он даже не заметил, что после отмены денег люди стали писать, как подсчитала статистика, в сто двенадцать и семь десятых раза меньше книг и писали теперь только хорошие книги: ведь Служащий не читал их, вполне довольствуясь телевизором…
    Так бы ему жить-поживать да делать своё дело, не очень важное для человечества, а с точки зрения собак просто нехорошее дело. Впрочем, собаки несколько прямолинейно оценивают заботы людей…
    Так он и жил. Ходил на работу и в столовую и смотрел спортивные передачи, изобретённые для того, чтобы люди могли изведать радость победы или горечь поражения, не вставая с поролонового сиденья.
    С некоторых пор, однако, реорганизация ГУФа активизировалась. Люди неинтеллигентного, с точки зрения Служащего, труда стучали инструментами, названий которых он не знал. По коридорам носили и возили серые щиты со множеством электронных штучек, мотки проводов, волноводные трубы. По коридорам плыли незнакомые запахи… А потом наступила странная, небывалая тишина.
    Всю жизнь Служащий прожил в относительном одиночестве, и оно не тяготило его. Он знал, что в Управлении множество других служащих, делающих общее с ним дело, и этого было с него достаточно. Всегда он чувствовал, что вокруг — люди.
    И вдруг — странное ощущение одиночества. Коридоры Управления будто вымерли. Исчез куда-то даже швейцар, постоянно распивавший чай в гардеробе…
    Как-то по телевизору показывали фильм «Один на астероиде», и Служащему запомнилось ощущение ужаса пустоты, заброшенности, беспомощности, и теперь он ежедневно испытывал это. И однажды страх одиночества дошёл до того, что в перерыв он не пошёл в кафе, а отправился на этаж развлечений, куда раньше ни разу не заходил.
    Как и у всех служащих, у него был план Управления. Но это было, видно, старое издание, потому что он не нашёл ни читальни, ни бильярдной, ни музыкального салона. Всюду только гладкие стены коридоров и двери. Дверей стало почему-то меньше, и все они были незнакомые, металлические, наглухо запертые.
    Служащему стало совсем страшно. Как будто он оказался один на астероиде, среди гигантских анаэробных пауков, как в том фильме. Он заблудился в бесконечных коридорах. Мягкий пластик глушил звуки шагов. Автоматика, как обычно, гасила свет за спиной, и он теперь бежал, не оглядываясь, чтобы не видеть тьмы. Бежал, будто за ним шла погоня.
    В углу, на одном из бесчисленных поворотов, он увидел стальной лом, забытый строителями. Повинуясь инстинкту, он схватил его — впервые в жизни он держал в руках такую штуку. Но в тяжести лома было нечто успокоительное — может, чувство оружия?..
    Впереди резко щёлкнуло, серая дверь начала открываться… Служащий, опять-таки повинуясь инстинкту, выставил вперёд острие лома. Он плохо понимал, что происходит, но был готов, по крайней мере, дорого отдать свою жизнь…
    Из-за двери вышел рослый парень в синем комбинезоне. Мельком глянув на Служащего, он запер дверь и пошёл, помахивая чемоданчиком, насвистывая «Холодней пустыни марсианской».
    Служащий опомнился. Он поспешил за парнем, громко откашливаясь, чтобы обратить на себя внимание.
    — Привет! — сказал он как можно развязнее. — Что, у кого-нибудь информатор испортился?
    — У кого-нибудь? — удивился парень. — Здесь никого нет. Уже давно.
    — Как — нет? Я каждый день с девяти…
    Парень изумлённо воззрился на него:
    — Извини, старший, а где, в каком отсеке?
    — Не в отсеке, а в комнате тысяча тридцать восемь бис, — с достоинством произнёс Служащий.
    Молодой человек достал из кармана план здания и полистал его.
    — Такого отсека нет, старший, — сказал он. — Ошибка на плане? Может, покажешь свой «бис»?
    — С удовольствием, но я… Я немного заблудился. Вот если бы пройти к главному входу — там бы я легко нашёл…
    Парень поглядел на Служащего с некоторым подозрением, но пошёл вперёд.
    Коридоры, лифты, площадки… Далеко же его занесло! Но вот и знакомые места. Служащий, радостно взвизгнув, кинулся к родной двери, распахнул её.
    За время его отсутствия информатор, принимавший отчёты с периферии, завалил пульт фестонами перфоленты. Служащий поспешно начал наводить порядок, распутывать ленту, а парень между тем с недоумением рассматривал комнату Э 1038-бис.
    — Ну и ну! — сказал он. — Придётся пойти к диспетчеру.
    И тогда все стало ясно. Уже семь месяцев, как Главное Управление Фурнитуры полностью кибернетизировали. Но пряжки к собачьим ошейникам выпали из внимания Кибероргучетпроекта, потому что комната Э 1038-бис не была нанесена на план здания…
    Конечно, если бы речь шла не о пряжках к ошейникам, а о деталях более существенных агрегатов, то давно бы уже заметили выпавшее звено и последствия планирования вручную. Но пряжки… Служащий управлялся с ними. Не так хорошо, как электронный плановик, но управлялся. Промышленность, в общем, не лихорадило.
    Но звенья не должны выпадать.
    В комнате Служащего установили панели с электронными штучками. И теперь не требовалось планов и отчётов ни к первым, ни к пятнадцатым числам. Датчики всех участков Производства Пряжек для Собачьих Ошейников вели непрерывный гармоничный учёт-планирование. Они могли менять скорость поточных линий с точностью до микрона в микросекунду. Они могли среагировать на каждое нажатие кнопки потребительского автомата от Новой до Огненной Земли, доведя информацию об этом событии до складов, баз и заводов, даже до отдельных станков, если бы появилась необходимость в поштучном учёте.
    Служащий по инерции продолжал каждый день приходить к девяти утра. Он просто не мог иначе. Он стоял перед запертой наглухо дверью, пытался и никак не мог себе представить, бедняга, как это могут бездушные электронные штучки делать то, что делал он многие годы. Служащий глухо надеялся: вдруг эти штучки ошибутся, зашлют, скажем, листовой металл не того размера, что идёт на пряжки, и тогда снова вспомнят о нем, Служащем, вспомнят и позовут…
    Но никто не вспоминал о нем. Он навёл справки и узнал, что бывшие его сослуживцы переучивались на новые специальности, а некоторые из них даже стали специалистами по кибернетическим машинам. Ему тоже предлагали переучиться, но он и слышать не хотел ни о какой другой работе. Ему было всё равно, что учитывать и планировать, и, когда сведущие люди, к которым он обращался, категорически сказали, что учёт и планирование отданы машинам навсегда. Служащий впал в отчаяние. Он даже заболел и целую неделю лежал в постели, тихо стеная и глядя глазами, полными тоски и непонимания, в потолок. Врач не знал, как его лечить. На всякий случай он прописал хвойные ванны.
    Однажды ночью Служащий лежал без сна, и в потоке беспокойных мыслей вдруг представился ему стальной лом, забытый монтажниками. Наверное, он все ещё там стоит, прислонённый к стене… Взять бы его, снова ощутить в руках холодную, надёжную тяжесть оружия…
    Служащий не помня себя вскочил с постели и как был, в мятой пижаме, помчался по ночным улицам к бывшему своему Управлению.
    Лом был на месте — там, где он оставил его, возле двери бывшей комнаты Э 1038-бис. Служащий схватил лом и нанёс страшный удар по двери. Он колошматил изо всех сил, пока не сорвал дверь с петель. Проникнув таким образом в отсек, он подскочил к голубым панелям, к этим проклятым электронным штучкам, и, размахнувшись, обрушил на них оружие своей мести и обиды…
    Очнулся он в больнице. Хорошо, что сигнализация повреждений сработала мгновенно и прибежавший дежурный диспетчер успел оказать ему, Служащему, помощь, необходимую при сильном ударе тока.
    Спустя несколько дней врач сказал, что Служащий может уйти из больницы.
    — Доктор, — сказал Служащий. — Доктор, куда мне идти? Я погибаю оттого, что не нужен…
    — Знаю, — ответил врач, — ты последний чиновник планеты. Знаю и понимаю. Но почему бы тебе не попытаться найти себя в новом занятии?
    Служащий сухо поблагодарил и вышел.
    Вот такая история…

    …— Бедненький! — воскликнула Андра. — Какая ужасная история! Но что же с ним стало потом?
    — Потом? — переспросил Борг. — Не прошло и двух месяцев, как в лесу появилась шайка разбойников…
    Мы засмеялись, а Гинчев, принимавший все всерьёз, твёрдо сказал:
    — Этого не может быть.
    — Ты прав, — подтвердил Борг. — Говорили, что он стал неплохим спортивным комментатором…
    Тут вошли Нонна и Леон Травинский. Леона я не видел с тех пор, как жребий свёл нас в поединке на Олимпийских играх. Но стихи его часто попадались мне в журналах. В последнем цикле стихотворений Леона меня поразило одно, под названием «Примару». В нем были такие строки:

    Плоть от плоти — избитая истина.
    Кровь от крови — забытая истина.
    Но тебя я прошу:
    Помни о нашем родстве!
    Ибо нет ничего ужаснее
    Отчужденья людей.

    Леон, как мне показалось, раздался в плечах. Его летний светлый костюм приятно контрастировал с загорелым лицом.
    — Ты стал осанистый, — сказал я, пожимая ему руку. — Почитаешь новые стихи?
    — Нет, — сказал он, дружелюбно глядя серыми глазами. — А ты, я слышал, работаешь теперь на дальней линии?
    — Дальние линии пока ещё на конструкторских экранах.
    — Да… Я за тем и прилетел сюда. — Леон повернулся к Боргу: — Я не помешаю, старший, если поживу здесь несколько дней?
    — Живи. — Борг налил себе густого красного вина.
    Нонна сочла нужным кое-что объяснить.
    — Мы с Леоном, кажется, не встречались с окончания школы, — начала она громким голосом, немного резковатым и как бы не вяжущимся с её пухлыми розовыми щёчками.
    — Встречались, — кротко поправил её Леон. — В Москве, в Центральном рипарте, помнишь? Я тебе ещё сказал, что улетаю на Венеру.
    Ну конечно, в рипарте, подумал я: где ещё можно тебя встретить, модника этакого? Раньше я непременно сказал бы это вслух, а теперь — только подумал. Вот какой добрый я стал, никого не задираю.
    — Он в школе вечно писал на меня эпиграммы, — продолжала между тем Нонна. — Кстати, совсем не остроумные…
    — Признаю, — засмеялся Леон.
    — А теперь, когда узнал, что мы проектируем новый корабль…
    — Небывалый, — вставил Леон.
    — Новый корабль, — упрямо повторила Нонна, — он вспомнил о моем существовании и принялся вызывать по видео, пока у меня не лопнуло терпение и я не ответила: «Хорошо, прилетай». Леон хочет набраться впечатлений для новой поэмы.
    — Все правильно, — подтвердил Леон, — кроме одного: поэму я пока писать не собираюсь. Просто хочется посмотреть, как работают конструкторы, послушать ваши разговоры…
    Борг сказал:
    — Наши профессиональные разговоры будут тебе непонятны, а будничные — неинтересны. Впрочем, слушай, если хочешь.
    Леон посмотрел на главного несколько обескураженно. Потом перевёл взгляд на меня, как бы ожидая поддержки. Я знал, что ему хотелось сейчас услышать: «Как? Ты называешь будничным разговор о корабле, которому предстоит уйти в глубины Галактики?» Вот что хотелось услышать Леону. Но я молчал. Глубины Галактики… Ах, да не надо громких слов. Оставим их поэтам…
    Было в словах Леона нечто другое, поселившее во мне неясную тревогу.
    — Ты был на Венере? — спросил я.
    Я знал, что, хотя комиссия Стэффорда давно закончила работу, на Венеру устремились по собственному почину исследователи-добровольцы — биологи и экологи, психологи и парапсихологи, просто генетики, онтогенетики, эпигенетики — большинство из них придерживалось взглядов Баумгартена.
    — Я провёл на Венере четыре месяца, — сказал Леон.
    — Ну, и как там?
    Как там мои родители, Филипп и Мария Дружинины, — вот что мне хотелось бы знать более всего. Но, конечно, не приходилось ждать ответа на этот вопрос.
    — На Венере сложно, — сказал Леон. — Я разговаривал со многими примарами, и… я не очень силён в психологии, но впечатление такое: никакой враждебности, ничего такого нет. У них свои трудные проблемы, очень трудные, и земные дела их не интересуют. В этом — суть обособления примаров.
    — Надо принять меры, — заявил Гинчев. — Решительные меры. Иначе эволюция их обособления приведёт к полному отрыву. Венера будет потеряна.
    — Какие меры ты имеешь в виду? — спросил Леон.
    — Не насильственные, разумеется. Ну, скажем, прививки. Что-то в этом роде предлагал Баумгартен.
    — Примары не пойдут ни на какие прививки. Вообще там назревает недовольство. Они охотно сотрудничали с комиссией Стэффорда, но теперь, похоже, исследователи им надоели.
    Можно их понять, подумал я.
    Я посмотрел на Андру, наши взгляды встретились, в её глазах я прочёл беспокойство. Знает, что Венера — трудная для меня тема. Ах ты, милая… Я улыбнулся ей: мол, не надо тревожиться, мы с тобой сами по себе, а Венера — сама по себе… Но Андра не улыбнулась в ответ.
    — Ходит слух, — продолжал Леон, — что кто-то из примаров вышел из жилого купола без скафандра и пробыл четверть часа в атмосфере Венеры без всякого вреда для себя. Понимаете, что это значит? Правда, проверить достоверность слуха не удалось.
    — Чепуха, — сказала Нонна. — Психологическое обособление не может вызвать такие резкие сдвиги в физиологии. Они остаются людьми, а человек без скафандра задохнётся в венерианской атмосфере.
    «Остаются людьми»… Что-то у меня испортилось настроение, и я уже жалел, что затеял этот разговор.
    — Лучше всего, — сказал я, — оставить примаров в покое.
    — Да как же так — в покое! — тут же вскинулся Гинчев. — Ты понимаешь, что говоришь, Улисс? Существует логика развития. Сегодня — равнодушие, завтра — недовольство, а послезавтра — вражда! Понимаешь ты это — вражда! Как же можем мы…
    — Сделай одолжение, не кричи, — перебил я его, морщась. — У Баумгартена, что ли, научился?.. Не будет никакой вражды.
    — Как же не будет! — вскричал Гинчев и вдруг умолк, глядя на меня и часто моргая. Вспомнил, должно быть, что я примар.
    В наступившем молчании было слышно, как Гинчев завозил под столом ногами. Борг отхлебнул вина из своего стакана, тихонько крякнул. Андра сидела против меня, странно ссутулившись, скрестив руки и обхватив длинными пальцами свои обнажённые локти. Чем-то она в эту минуту была похожа на свою мать. Да, да, вот так же, в напряжённой позе, сидела когда-то Ронга в забитом беженцами коридоре корабля, с широко раскрытыми глазами, в которых застыл ужас.
    Что было в глазах у Андры?..
    Вдруг она выпрямилась, тряхнула головой и, взглянув на меня, слабо и как-то растерянно улыбнулась. Узкие кисти её загорелых рук теперь лежали на столе. Я с трудом поборол искушение взять эти беспомощные руки в свои… взять и не выпускать-никогда…
    — Улисс, — услышал я бодрый низкий голос Леона. — Улисс, я обрадовался, когда узнал от Нонны, что ты здесь. Давно мы не виделись. Как поживаешь, дружище? Почему тебе никогда не придёт в голову вызвать меня по видео?
    Я посмотрел на него с благодарностью. Мы не были друзьями, и мне действительно ни разу не приходило в голову вызвать его.
    Почему? Почему я не вызываю Костю Сенаторова? Ведь он мне далеко не безразличен…
    — Редко бываю на шарике, — ответил я. — Рейсы у меня теперь долгие.
    — Рейсы долгие, а жениться ты всё-таки успел? — Леон подмигнул мне. — Поздравляю, Улисс. У тебя замечательная жена.
    Снова завязался общий разговор. Теперь Леон заговорил о своеобразии венерианского интерлинга, о словечках, непонятных для землян, об особенностях версификации в стихах и песнях тамошних поэтов. Ну, это была его тема. Меня не очень волновало, что поэты Beнеры явно отходят от семантической системы и все более склоняются, как выразился Леон, к кодированию эмоций. Андра — вот кто разбирается в таких вещах, и она, конечно, тут же ввязалась в спор с Леоном.
    Я начитан довольно-таки беспорядочно и не силён в поэзии. Мне нравятся философские поэмы Сергея Ребелло и космические циклы Леона Травинского. Из поэтов прошлого столетия я охотнее всего чигаю Хлебникова. Ещё в школьные годы меня поразили стихи этого поэта, не признанного в своё время и необычайно популярного в нашем веке.
    Не знаю, достигнут ли уже «лад мира», но удивительно, как мог провидеть его из дальней дали этот человек. Помните его:

    Лети, созвездье человечье,
    Все дальше, далее в простор
    И перелей земли наречья
    В единый смертных разговор.

    Это ведь о нашем времени. Недаром он называл себя «будетлянином». И вправду он весь был устремлён в будущее. Недавно отмечали стопятидесятилетие со дня смерти Хлебникова, и в Северную Коммуну, где умер Хлебников, слетелись толпы его почитателей. Там открыли памятник ему с надписью: «Будетлянину от благодарных потомков». Жаль, я был в тот день в рейсе у Юпитера, а то бы непременно туда поехал.
    Какая-то смутная мысленная ассоциация побудила меня оглянуться на Феликса. Его не было, кресло у двери, в котором он сидел, пустовало. Когда он успел незаметно улизнуть? Странный человек…

    Глава тринадцатая
    ЖИЗНЬ ПИЛОТСКАЯ

    Жизнь пилотская!
    Не успел мой отпуск перевалить за половину, как меня отозвали и предложили внерейсовый полет на Венеру. Я бы мог и отказаться: существуют санитарные нормы и все такое. Но уж очень срочная возникла надобность, и, как назло, именно в этот момент Управление космофлота не располагало свободными экипажами, кроме нашего. Такое уж у меня счастье.
    А случилось то, что предсказывал Леон Травинский. Венерианские примары попросили исследователей «очистить планету». Собственно говоря, никто учёных не прогонял, и они могли жить на Венере сколько угодно. Примары просто отказались подвергаться исследованиям и перестали отпускать энергию для питания приборов.
    Венерианские овощи, растительное мясо и фрукты были великолепны, но не сидеть же без дела только ради того, чтобы набивать ими желудки. И вот психологи и парапсихологи, биологи и экологи, онтогенетики и эпигенетики засобирались домой. Очередной рейсовый должен был прибыть на Венеру через четыре месяца, но ожидать так долго учёные не пожелали. Результатом их настойчивых радиограмм и был мой досрочный отзыв из отпуска.
    Три дня наш корабль стоял на Венере, грузовые отсеки набивались багажом учёных и контейнерами с пищеконцентратом. И только в последний день выдалось у меня несколько свободных часов, и я поехал в Дубов.
    Со стеснённым сердцем шёл я по улицам жилого купола. Ничто здесь особенно не переменилось, только очень разрослись в скверах лианы и молочай, лишь названием напоминающий своего земного родственника. Да ещё — рядом с компрессорной станцией поставили новый клуб, украшенный цветными фресками с венерианским пейзажем.
    В палисаднике у входа играла с куклами девочка лет трех. Она раздвинула зелёные плети лиан и высунула свою хорошенькую рожицу. Я спросил, как её зовут, но она не ответила, глядя на меня с любопытством. Дома был только отец. Он принял меня радушно, угостил превосходным пивом, но ни о чём особенно не расспрашивал. Оказывается, за годы моего отсутствия у меня появилась сестрёнка — та самая девочка с куклами. Вот оно как, а я даже не знал.
    Нелёгок был для меня разговор с отцом. Он то и дело переходил на менто, но я понимал его плохо. Отец спросил, не собираюсь ли я бросить космофлот и вернуться на родину, то есть на Венеру. «Жаль, — сказал он, выслушав мой отрицательный ответ. — Мы начинаем осваивать Плато Сгоревшего Спутника, нам нужны люди».
    Я прошёл по комнатам, испытывая необъяснимую горечь от скрипа половиц, и от простого и грубоватого, знакомого с детства убранства, и ещё оттого, что не висит больше на стене в моей комнате та цветная фотография — с лесным озером, лодкой и Дедом.
    В дверях стояла моя сестрёнка — её звали Сабина. Выходя, я погладил её по черноволосой голове, и она мне улыбнулась.
    Подумать только: у меня есть сестра! Давно уже не встречались мне люди, имеющие братьев или сестёр: так уж сложилось на Земле, что в большинстве семей — если не считать народностей, отставших в развитии, — было по одному ребёнку. А здесь, на Венере, не боятся перенаселения. Наоборот, здесь нужны люди…
    Я присел и протянул к Сабине руки. Но сестрёнка не спешила ко мне в объятия. Улыбка на её славной мордочке сменилась опасливым выражением. Она ничего не знала о брате, я был для неё чужим…
    У дома, в котором прежде жил Том Холидэй с семьёй, я замедлил шаг. Вот окна, из которых когда-то выглядывала маленькая Андра. Они раскрыты, и видно, как пожилая чета, сидя за пианино, играет в четыре руки что-то тихое и печальное. А вот и плавательный бассейн. Тут, как и прежде, резвятся и барахтаются мальчишки. Я вспомнил, как Холидэй учил тут Андру фигурным прыжкам в воду.
    Я сел в вездеход и через шлюзкамеру выехал из яркого дневного света купола под сумрачное клубящееся венерианское небо. По обе стороны дороги потянулись плантации жёлтых мхов.
    Эти бесконечные жёлтые мхи всегда вызывали у меня щемящее чувство. Как-никак они были первым пейзажем моего детства…
    А вокруг чашей поднимался дикий горизонт Венеры, струился горячий воздух, и сверхрефракция качала из стороны в сторону чудовищный ландшафт. Впервые мне пришло в голову, как трудно приходится здесь лётчикам. И ещё я подумал, что следовало разыскать Рэя Тудора, моего школьного друга, — разыскать и поговорить с ним по душам… если только такой разговор окажется возможным.
    Но времени было в обрез, надо было спешить обратно на корабль.
    В космопорту меня захлестнули дела, тут уж было не до воспоминаний. Био-, пара-, и психо— (так прозвали мы с Робином учёную команду) сплошным потоком потекли к пассажирским лифтам. Один учёный спорил на ходу с коллегой, размахивал рукой, сквозь стекло шлема я увидел сердитые глаза и небритые щеки.
    Часа три мы с Робином размещали наших беспокойных пассажиров, стараясь сделать так, чтобы дискомфорт, неизбежный при такой перенаселённости корабля, был минимальным.
    Всю дорогу в салонах и отсеках не умолкали споры. Я иногда выходил послушать. Разнобой в высказываниях был изрядный, но в целом учёных можно было разделить на две основные группы: одни признавали за примарами полное право на самостоятельное развитие, исключающее какое-либо вмешательство, другие требовали именно вмешательства.
    — Вспомните, что говорил Стэф, — слышал я мягкий голос, полный раздумчивости. — Представьте, что пройдёт несколько поколений, венерианская социальная психика стабилизируется, и они заинтересуются психикой коренных обитателей Земли. Их учёные тучей налетят на наши города, обклеят всех нас — наших потомков, разумеется, датчиками и начнут изучать каждое движение и каждую мысль. Хорошо будет?
    — Хорошо! — немедленно ответил энергичный, не знающий сомнений голос. — Право учёного на исследование не может быть ограничено ареалом обитания. Стэф забыл собственную практику. Я работал с ним в Меланезии и напомню ему об этом.
    — Но здесь не Меланезия, старший. Уровень развития примаров нисколько не отличается от нашего, и навязывать вопреки их желанию…
    — Да никто не собирается навязывать. Уже полвека существует общеобязательное правило профилактических осмотров. Примар ты или не примар — ты прежде всего человек, и, следовательно, будь добр по графику являться на осмотр. А как осматривать, какой аппаратурой пользоваться — это уже дело исследователя.
    — И не нужно для этого осмотров, — сказал скрипучим голосом маленький человек, в котором я узнал того, сердитого, с небритыми щеками. — Дети примаров! Продуманная система наблюдения, набор резко чередующихся тестов — и дети примаров, именно дети разного возраста, дадут ответы на все вопросы. Если бы мне дали возможность закончить исследование…
    И тут начался ещё более яростный спор: кого надо исследовать — примаров или их детей, и возможно ли в короткий срок разработать мероприятия космического масштаба, чтобы изменить специфику отношения и «венерианский поле-психо-физиологический комплекс примара».
    Я не дослушал и вернулся в рубку. Робин дремал в своём кресле. Я подождал, пока он откроет глаза (он каждые десять минут корабельного времени открывал глаза, чтобы взглянуть на приборы, такую выработал привычку), и спросил, не знает ли он этого маленького, небритого. Робин сверился со списком пассажиров и сказал, что это Михайлов, известный космопсихолог.
    — Михайлов? — переспросил я. — Постой, постой. Не тот ли…
    — Тот. — Робин, как всегда, понял с полуслова.
    Михайлов составлял программы исследований индивидуально-психических качеств будущих пилотов. Его коньком были тесты «реакция на новизну обстановки». Мы хорошо помнили, как нас, сдавших испытания и вконец измученных, выстрелили из автобуса катапультами, скрытыми в сиденьях.
    Должно быть, я скверный человек. Я испытал светлую радость оттого, что этот самый Михайлов сидит себе в четвёртом салоне, нисколько не подозревая, какую штуку мы сейчас с ним выкинем.
    Дело в том, что инструкция космофлота предоставляла право командирам кораблей устраивать учебные тревоги. Обычно на хорошо освоенных трассах пилоты не делали этого. Но сейчас я решил использовать своё право. Параграф 75 предусматривал выход пассажиров в скафандрах из корабля, и я предвкушал, как Михайлов будет болтаться на фале и в его глазах отразится ужас космической пустоты. А для полного выявления «реакции на новизну обстановки» можно будет сделать, чтобы фал Михайлову попался подлиннее, чтобы он оказался дальше всех от корабля, а гермошлем пусть ему попадётся с выключенной прозрачностью.
    Робин хохотнул и радостно потёр руками, выслушав меня. Мы принялись разрабатывать учебную тревогу, но тут Робин вдруг пошёл на попятный.
    — Ладно, Улисс, не надо, — сказал он с сожалением. — Слишком много народу в корабле.
    — Устроим тревогу только для четвёртого салона, — не сдавался я.
    — Не надо, — повторил Робин. — Удовлетворимся признанием возможности выпихнуть его за борт.
    Я и сам понимал, что не надо. Но пусть Михайлов скажет спасибо Робину, этому добрячку. Лично я довёл бы шутку до конца.

    На Луне нас ожидал сюрприз — один из тех, на которые столь щедро наше управление.
    Естественно, по окончании спецрейса я собирался «догулять» отпуск. Незачем и говорить, как я соскучился по Андре. У Робина тоже были свои планы. Он начал какую-то работу на Узле связи, да и вообще, как я знал, был привязан к Луне крепким узелком.
    Но никогда не будет порядка в космофлоте. Я знаю историю авиации, всегда интересовался ею. Когда-то атмосферные лётчики жаловались на своё суматошное начальство и говорили, что авиация начинается там, где кончается порядок, и это пошло с тех пор, как Уилбер Райт украл у Орвилла Райта плоскогубцы. Послужили бы они в космофлоте!
    Итак, только разгрузили корабль, как нас вызвал Самарин. Мы предстали пред его не столько светлыми, сколько утомлёнными очами, готовые к любому подвоху и заранее ощетинившиеся.
    — Садитесь, Аяксы. — Самарин оглядел нас так, будто вместо носов у нас были гаечные ключи. Затем он задал странный вопрос: — Вы ведь любите науку?
    — Любим, — сказал я с вызовом. — А что?
    — Я это знал, — добродушно сказал Самарин. — Понимаете, ребята, надо немного поработать для науки.
    — Все мы работаем для науки, — сделал блестящее обобщение Робин.
    — Прекрасно сказано, — согласился Самарин. — Так вот, в частности…
    В частности оказалось, что некоторые из учёных, вынужденных убраться с Венеры, не пожелали тем не менее от неё отступиться. И вот что затеял Баумгартен: набить корабль специально созданной аппаратурой, вывести его на околовенерианскую орбиту и провести длительное исследование космического комплекса, называемого собственным полем Венеры, — и все это, разумеется, для выявления его, поля, воздействия на живой организм.
    — Нет ничего проще, — сказал я. — Запустите спутник с собаками на венерианскую орбиту, и пусть он крутится сколько надо. Можно и с мышами.
    — Я всегда ценил твой светлый ум, Улисс, — отозвался Самарин. — Мыши — просто великолепно придумано. Только вот когда вы с Боргом затевали самовольное испытание, ты ведь отказался от мышей. Или от собачек?
    Я промолчал.
    — В том-то и штука, — продолжал Самарин, — организм человека слегка отличается от мышиного, а на Венере живут именно люди.
    — Ты хочешь, старший, чтобы все эти дурацкие воздействия испытывали на нас?
    — Ну почему же? На корабле будет группа исследователей. Конечно, их могут заинтересовать и ваши реакции. Я охотно послал бы другой экипаж, ребята, но…
    — Понятно, — сказал я. — Другого, как нарочно, нет сейчас под рукой.
    Он поглядел на меня одним глазом, закрыв второй. Не было пилота в космофлоте, который бы не знал: если Самарин смотрит вот так, в половину оптических возможностей, то ничего хорошего не жди. И верно, разговор у нас получился безрадостный. Самарин не без ехидства заметил, что слышал краешком уха, будто я собираюсь лететь за пределы Системы. Я запальчиво подтвердил: мол, так оно и есть, и тогда он высказался в том духе, что такой полет смогут доверить только очень опытному пилоту. И дисциплинированному, добавил он. А я заявил, что готов в любую минуту лететь куда угодно набираться опыта, только не крутиться вокруг Венеры, уж от этого кручения никакого опыта не наберёшься. И дисциплины тоже. В конце концов, мы пилоты на линии Луна — Юпитер.
    Тут Самарин схватился за голову и завёл свою любимую песню: мол, он совершенно не понимает, почему должен губить здоровье, общаясь с пилотами, вместо того чтобы лежать в гамаке под пальмами на островах Фиджи. Обычно это означало, что пора заканчивать разговор. Что было делать? Откажись мы наотрез, Самарин вызвал бы из отпуска какой-нибудь другой экипаж, всё равно ведь надо кому-то лететь. Да я бы и не упрямился, если б дело не касалось Венеры.
    Мы переглянулись с Робином, он хмуро кивнул. На какие жертвы не пойдёшь ради науки…
    Выйдя от Самарина, я заторопился на Узел связи, чтобы заказать радиоразговор с Андрой. Робин придержал меня. Никогда ещё я не видел его таким удручённым.
    — Улисс, — сказал он, глядя в тусклую даль главного селеногорского коридора, — мы с тобой налетали немало мегаметров…
    Я знал, что наступит этот трудный для нас обоих разговор. Не стоило его тянуть, все было и без того ясно. Я послал ему менто: «Все ясно».
    Он покачал головой. Как он был похож в эту минуту на своего отца — лобастый, с квадратной нижней челюстью.
    — Нет, Улисс, я всё-таки скажу…
    И сказал, чудак этакий, что решил уйти из космофлота, потому что его привлекает работа на Узле связи (семейная традиция, ну как же!), и что космическая связь сулит интереснейшие перспективы. Кроме того, он женится на Ксении. И этот полет к Венере будет его последним полётом.
    Я понимал, как не хочется ему идти в этот полет, он ведь может затянуться надолго, но тем не менее Робин решил идти, потому что знал, как тоскливо мне будет одному. Ведь к новому напарнику не скоро привыкаешь, да и какой ещё попадётся… Честно говоря, я не представлял себе кого-то другого в кресле второго пилота, просто не мог представить.
    Я похлопал Робина по спине и сказал, что все в порядке. Все правильно. И абсолютно ясно.
    Спустя час мне дали разговор с Андрой. Мой вызов застал её не то на симпозиуме, не то на коллоквиуме, я увидел на экране лица, белые и чёрные, и сразу вслед за тем остались только глаза Андры: она поднесла видеофон близко к лицу. Родные глаза, серые, в чёрных ободках ресниц. Они расширились, когда я сообщил о новом неожиданном рейсе, в них мне почудился даже испуг.
    — Это надолго? — спросила она.
    — Да, наверно, — сказал я. — Что поделаешь, я тебя предупреждал: не выходи замуж за пилота.
    Я смотрел на экран и ждал, пока мои слова дойдут до Земли и пока придёт ответ. Изображение на экране застыло на несколько секунд — как всегда. Но вот зазвучал её голос, а изображение не шелохнулось: Андра не улыбнулась.
    — Улисс, это очень, очень плохо. Это просто ужасно… Ты никак не можешь прилететь сюда?
    — Нет. Нужно перегнать корабль на «Элефантину», там его будут начинять приборами.
    — Хоть на несколько дней, — сказала она. — Улисс, прилети, прилети!
    Я встревожился. Махнуть на все рукой, отказаться от рейса и кинуться к ней… Но как теперь откажешься?..
    — Что-нибудь случилось? — спросил я.
    — Ничего не случилось… — Она чуть не плакала.
    — Родная моя, русалочка, и мне без тебя невмоготу… Слушай! Я вернусь из рейса и возьму отпуск на полгода. Полгода будем вдвоём.
    Она коротко вздохнула и улыбнулась мне. И сказала:
    — Ну, ничего не поделаешь. Улисс, я, наверно, скоро уеду в экспедицию в Конго.
    — К пигмеям?
    — Да. Мы разработали очень интересную программу, Стэффорд одобрил. Эту работу мне зачтут как диплом.
    — Вот и хорошо, русалочка! Поезжай. Только будь осторожна с купанием, там ведь крокодилы.
    — Ну, какие теперь крокодилы, Улисс!
    — Как поживают братья конструкторы? Кстати: нашли тогда Феликса? Я ведь так и не знаю.
    В тот вечер, когда мы сидели в гостиной конструкторского бюро, Феликс незаметно ушёл. Никто не обратил на это особого внимания. Но на следующий день Феликса нигде не могли найти. На вызовы он не отвечал, да и не мог ответить, потому что видеофон валялся в его комнате под кроватью. Думали, к вечеру вернётся. Нет, не вернулся. Конструкторы всполошились, Борг засел за инфор-аппарат, посыпались запросы. А следующим утром меня срочно вызвали в Управление космофлота…
    — Нашли на четвёртый день, — сказала Андра. — Он шёл по лесу куда глаза глядят и, конечно, заблудился, страшно обессилел… Если бы не биолокатор, то не знаю… случилось бы несчастье…
    — Черт знает что! — сказал я. — Что с ним творится?
    Андра не успела ответить: нас предупредили, что время разговора истекло, и мы распрощались.
    Надолго остались у меня в памяти печальные глаза Андры.

    Снова «Элефантина». Снова мы барахтаемся в заатмосферной пустоте, и далеко под нами — или, если угодно, над нами — плывёт голубой шар Земли. Где-то там лес в пёстром осеннем убранстве, и мой дом с освещёнными окнами, и Андра…
    Пользуясь ракетными пистолетами, мы с Робином отлетали подальше и горестно смотрели, как монтажники дырявят корпус нашего корабля, выводя наружу всякие там датчики. Невыносимое зрелище!
    Корпус был измаран меловыми пометками, вычислениями и замечаниями личного характера — такая уж скверная привычка у монтажников. Мы вступали с ними в отчаянные споры.
    — Варвар! — вопил Робин на монтажника, нацелившегося сверлом на обшивку. — Ты хочешь, чтобы корабль развалился в самом начале ускорения?!
    — А ты бы хотел, чтобы развалился в конце? — отшучивался монтажник.
    Я кидался на помощь Робину, и тут слетались другие монтажники, появлялся их главный.
    — Да бросьте вы, ребята, — урезонивал он нас. — Не развалится ваша колымага. Мы же несём полную ответственность за герметичность. Сидели бы лучше в кают-компании, попивали бы себе чай с лимоном.
    Все же мы сумели доказать ненужность некоторых дырок. Нам было жаль нашего корабля. Ведь к кораблю привыкаешь. Пусть он серийный, а всё-таки чем-то отличается от других — должно быть, именно тем, что он наш.
    Буксиры доставляли к причалу био-, пара— и прочую психоаппаратуру, и мы только вздыхали, глядя, как ящик за ящиком исчезают в шлюзе корабля. Из глубин моей памяти всплывала древняя частушка из авиационного фольклора прошлого века:

    Мы летели, мягко сели, присылайте запчасти —
    Два тумблера, два мотора, фюзеляж и плоскости.

    Наезжали контролёры из космофлота — знакомиться с переоборудованием и инструктировать нас. Мы и на них наседали. Мы предлагали им самим пилотировать корабль, набитый био-, пара— и так далее, а мы бы посмотрели, как это у них получится. Контролёры убеждали, что новая аппаратура нисколько не отразится на пилотировании, поскольку все выверено, рассчитано и согласовано с управлением. Одному такому контролёру Робин сказал, что будет держать бумагу о согласовании на пульте и в случае беды вставит её, бумагу, в аварийный вычислитель. Контролёр обиделся и сказал, что дерзость — не лучшее качество молодых пилотов. Он был совершенно прав. Не следовало обижать этого человека, который летал на кораблях — на тех, что теперь встретишь разве в музее, — ещё в то время, когда мы заучивали таблицу умножения.
    Как-то раз мы сидели у Антонио в уютной квартирке. Из соседней комнаты доносилась колыбельная — это Дагни убаюкивала двухлетнего сына. Судя по тому, что колыбельная то и дело прерывалась бодрыми восклицаниями, младенец вовсе не собирался спать. Он был очень похож на Антонио — такой же вёрткий и беспокойный. А может, вся штука была в рондро… ну, в том препарате, которым Антонио когда-то поил Дагни.
    Мы пили чай с лимоном и печеньем, и Антонио громким шёпотом требовал, чтобы мы говорили потише. В комнате повсюду были разбросаны игрушки, в воздухе плавала игрушечная планета, вокруг которой медленно крутилось кольцо — ни дать ни взять Сатурн.
    Робин вертел в руках фигурку рыцаря в сверкающих доспехах, и вдруг — видно, на что-то случайно нажал — от фигурки осталась лишь сморщенная оболочка, и по коленям Робина запрыгали, соскакивая на пол, крохотные всадники в индейских головных уборах. Робин совладал с собой, не рванулся со стула, хотя я видел по его глазам, что его испугала неожиданная метаморфоза.
    — Превратили квартиру в детский сад, — проворчал он, с отвращением глядя на скачущих индейцев.
    Антонио засмеялся.
    — Это Хансен привёз, отец Дагни, — объяснил он. — Да вы слыхали про него — известный конструктор детских игрушек.
    — Нет, мы не слыхали, — сказал Робин и придвинул к себе вазу с миндальным печеньем.
    — Не может быть. Такой добродушный толстяк, похожий на Криц-Кинчпульского.
    — А кто этот Криц… как дальше? — спросил я.
    — Его тоже не знаете? — Антонио громко вздохнул и возвёл глаза к потолку. — Совершенно дикие люди, никого не знают! Да, так вот. Прилетел к нам погостить Хансен, отец Дагни. Навёз игрушек, малыш в восторге, все в восторге. Ну ладно. Гостит день, другой, вижу — он безвылазно сидит в квартире, Хансен, отец…
    — Дагни, — подсказал Робин. — Мы догадались.
    Антонио кинул на него тот самый взгляд, который в старых романах называли испепеляющим.
    — И я ему предлагаю прогулку. У меня как раз «Оберон» стоял свободный, знаете, буксир новой серии, с контейнерами…
    — Знаем, — сказал я.
    — Слава богу, хоть что-то знаете. Значит, предложил ему полетать вокруг «Элефантины» — ни за что! Просто выйти в скафандре из шлюза — ни за что! «Да что ты, старший, говорю, ты даже не хочешь полюбоваться, какая вокруг красотища?» — «Я уже налюбовался, говорит, когда сюда летел». А у самого в глазах страх. Да что там страх — ужас!
    — Тише, не кричи, — сказал Робин.
    — По-моему, это вы кричите, — сказал Антонно. Он оглянулся на дверь детской и понизил голос: — Представьте себе, так и просидел в четырех стенах две недели. Затосковал ужасно. «Не понимаю, говорит, как можно так жить — без земли, без неба, в этом чёрном пространстве». И улетел на шарик.
    — Ну и что удивительного? — сказал Робин. — Все дело в привычке. Мы привыкли к чёрному небу, а он — к голубому.
    — Не он, а оно, — поправил Антонио. — Человечество!
    — Что ты хочешь этим сказать? — спросил я, настораживаясь.
    — А то, что не надо тащить его в космос. Ну что это за жизнь — вечно в скафандре, в чуждых условиях…
    — Погоди. Во-первых, Хансен с его страхом перед космосом — отнюдь не олицетворение человечества. Во-вторых… а, да что говорить!
    Мне вдруг стало тоскливо. Если уж и Антонио, старый друг и единомышленник, заводит эту надоевшую песню…
    — Пойду спать, — сказал я, поднимаясь.
    Антонио подскочил, ухватился за клапан кармана моей куртки.
    — Улисс, ты не думай, что я… Конечно, перенаселение, теснота — все это так. Но ведь не сегодня и не завтра. Какие-то резервы пока есть, на добрых полвека хватит. А к тому времени…
    — К тому времени, — сказал я, — на «Элефантине» проходу не станет от твоих детей. И они будут поносить своего папочку, который трусливо переложил на них все заботы. Спокойной ночи.

    Глава четырнадцатая
    БИО-, ПАРА-, ПСИХО-…

    Всему бывает конец. И настал день, когда монтажники закончили работу. Комиссия проверила, мы с Робином погоняли корабль на разных режимах, бумаги были подписаны, а когда бумаги подписаны — тогда все. Так уж принято в космофлоте.
    С Земли прилетели члены экспедиции — трое био-, пара— и просто психологов: специалист по составлению тестов Михайлов, улыбчивый, деликатный Нагата и мой старый знакомый Баумгартен, возглавлявший экспедицию.
    Я не очень ему обрадовался. Странно: этот высокий нескладный человек, которому было далеко за шестьдесят, как будто молодел с каждым годом. Вообще я замечаю, что люди, склонные к патетике, стареют медленнее, чем обычные смертные. Все они особо жилистые, что ли.
    Баумгартен был необыкновенно приветлив. В его бледно-голубых глазах светилась отеческая ласка, когда он беседовал с нами о цели экспедиции. Я сказал, что раз уж нам выпало такое счастье — лететь с ним, — то очень бы хотелось, чтобы исследователи вели наблюдение за самими собой, а нас с Робином оставили в покое. Баумгартен простёр руку и торжественно ответил, что мы должны гордиться участием в такой экспедиции, что мы, пилоты, — цвет человечества, оптимум, что у нас высокая пространственная смелость, самоконтроль и ещё что-то в этом роде и, кроме того, высокие показатели групповой психологии. И поэтому мы будем для участников экспедиции неким психоэталоном. Во как!
    Накануне старта я снова говорил с Андрой. Был просто радиоразговор, без телевидения, и я жалел, что не могу заглянуть ей в глаза. Голос Андры звучал спокойно, ровно. Она готовилась к поездке в Конго, и, наверно, мысли её сейчас были заняты только пигмеями. Она просила меня не задерживаться — будто речь шла о пешей прогулке по окрестностям Веды Гумана.
    «Прилетай поскорее, Улисс!»
    Эти её слова я без конца повторял про себя, пока буксир волочил наш корабль к месту старта. Ну, а потом, когда мы включили двигатели и начали разгон, меня обступили привычные заботы, и тут уже, естественно, было не до Андры.

    Мы с Робином вывели корабль к Венере и легли на курс спутника. Орбита была выбрана такая, чтобы нам никто не мог помешать, а вернее — чтобы мы никому не мешали. Больше от нас вроде бы ничего не требовалось: что делать пилотам на режиме спутника? Мы чередовали минимум физических упражнений с едой и сном, ну и, понятно, читали книги и развлекались разговорами. Космофлотское начальство рекомендует пилотам использовать свободное время для глубокого изучения инструкций и последней технической информации. Мы не стали пренебрегать полезным указанием, потому что мы — дисциплинированные пилоты. Раскрыв «Инструкцию по выводу корабля серии „Т-9“ с круговой орбиты вокруг населённых планет», мы принялись распевать её, пункт за пунктом, на мотив одной из популярных песенок Риг-Россо. Хорошо получилось! То ли я пел слишком громко, то ли перевирал мотив, но Робин совсем скис от смеха. Он уже не мог петь — задыхался и кашлял, а я распевал вовсю, стараясь держаться поближе к переговорной трубе.
    И в салоне, конечно, услышали. В дверь рубки постучались, вошёл Баумгартен. Он вытаращил на нас глаза и спросил на своём нестерпимом интерлинге;
    — Что это значит?
    — Мы изучаем инструкцию, — сказал я.
    А Робин изо всех сил пытался напустить на себя серьёзный вид.
    — Изучаете инструкцию? — недоверчиво переспросил Баумгартен.
    — Да. По мнемоническому методу. А что?
    Баумгартен пожевал губами. Губы у него были тонкие, лилового цвета.
    — Вот что, пилоты, — сказал он. — Первая часть исследования, пассивная часть, завершена. Закончена.
    — Прекрасно! — воскликнул я, потирая руки. — Можно сходить с орбиты?
    — Если ты шутишь, — последовал ответ, — то очень неудачно. Крайне.
    — Ты нам скажи, старший, — вмешался Робин, — скажи, что нужно делать, и мы сделаем.
    Баумгартен одобрительно кивнул.
    — До сих пор, — начал он торжественно, — наша аппаратура принимала нужные нам параметры суммарного поля Венеры и накладывала их на параметры биоизлучений экипажа в нормальных условиях. Да, в нормальных. — Он сделал значительную паузу, и я подумал, что надо бы разразиться аплодисментами. — Но теперь мы перейдём к серии активных экспериментов, — продолжал он. — Нужно создать катализированные условия. Наша коллективная психика должна побыть в изоляции.
    — Ну что ж, — бодро сказал я, — давайте все выйдем за борт и будем болтаться на фалах разной длины. Прекрасная изоляция для коллективной психики.
    — Нет. Мы создадим сурдо-условия на корабле. Выключим освещение, связь, систему ориентации, все виды измерителей времени. Да. Для сенсорной депривации надо выключиться из времени.
    Разговор становился серьёзным.
    — Хоть мы и на круговой орбите, старший, — сказал я, — но всё равно место корабля в пространстве должно быть всегда известно командиру. Не могу принять то, что ты предлагаешь.
    — Ты хорошо знаешь инструкцию, Улисс, — провозгласил Баумгартен. — Недаром тебя рекомендовали для этого полёта. Посмотри сюда.
    Он протянул листок, мы с Робином быстро пробежали его и убедились, что он украшен подписью Самарина.
    Легче справиться с метеоритной пробоиной, чем с такой бумагой. Я бы предпочёл пробоину. И Робин тоже. Вот не ожидали, что Самарин подпишет такое! Ну что ж, наше дело — выполнять. Работать для науки так уж работать для науки. Положим, так сказать, живот на алтарь.
    В соответствии с этой самой инструкцией мы с Робином позволили обклеить себя датчиками. Хорошо ещё, что они были без проводов, маленькие и лёгкие. На головы нам натянули шлемы, которые прижали к темени и затылку особо ответственные датчики. Наши пассажиры тоже как следует обклеились.
    — Ну да, эксперимент общий, а мы, пилоты, — психоэталон…
    Перед тем как выключить свет и приборы, я последний раз взглянул на координатор, на календарь и часы, а затем на клубящийся диск Венеры.
    Затем наступила полная темнота. Мы выключили все, в том числе и искусственную тяжесть. Пунктуальный Баумгартен самолично запломбировал часы. Плохо он нас знает. Мы не стали бы украдкой поднимать крышку, чтобы узнать, который час. Кроме того, он запретил бриться: по щетине сложно определить, что вот, скажем, прошли сутки, а когда щетина превратится в бородку — судить о времени нельзя.
    Но нас, пилотов, не удивишь сурдо-условиями. Мы все это «проходили». А с годами приходит ещё и опыт. Недаром нас отбирают так жёстко и придумывают тесты вроде того, Михайловского. В общем, мы люди здоровые и тренированные, и чувство времени сидит в нас крепко.
    Трудно объяснить, как это получается. Должно быть, первое дело — желудок. Не хочу говорить что-либо дурное о желудках наших психологов, но все же им до нас далеко. Так или иначе, мы с Робином вели отсчёт времени, и я не думаю, чтобы мы сильно ошибались. А поскольку корабль двигался по орбите с постоянной скоростью, я всегда примерно представлял, в какой точке орбиты мы находимся. Это стало для нас с Робином своего рода умственной гимнастикой.
    Вот только датчики нам досаждали. От них чесалось тело, а Баумгартен строго предупредил, что чесаться нельзя: это, мол, исказит запись чувствительных приборов. Я хорошо запомнил пункт инструкции, в котором говорилось: «В точках контакта датчика с кожей возможно возникновение ощущения зуда, что не представляет опасности и является идиоматической реакцией соответствующих рецепторов. Для прекращения указанного ощущения необходимо сосредоточить мысли на другом, не занятом датчиком участке тела, мысленно перенеся датчик туда. Самовольное снятие датчиков не допускается».
    Мы сосредоточивались и мысленно переносили все свои датчики на кожу Баумгартена, Михайлова и Нагаты. Вопреки инструкции, это помогало нам не очень радикально.
    В промежутках между едой, сном и шахматами по памяти мы с Робином спорили. Мне не давали покоя мысли о приспособлении человека к инопланетным условиям, и я не раз заводил разговор об этом.
    — Чепуха, — наплывал из тьмы ленивый голос Робина. — Проще изменить венерианскую атмосферу, чем приспособить к ней человека.
    — Изменение атмосферы длится веками.
    — Адаптация человека тоже потребует многих столетий.
    — Адаптацию можно ускорить, — упорствовал я, — если выработать систему тренировки. Забыл, как мышей заставляли жить под водой и они приспосабливались?
    Робин усмехнулся — я чувствовал это в кромешной тьме.
    — Дед рассказывал, — вспомнил он, — как в прошлом веке один цыган отучал лошадь от пищи. И она было совсем привыкла, но — издохла. Знаю я эти эксперименты.
    — Твой Дед расскажет! Я серьёзно говорю, Робин. Каким только воздухом не дышали предки человека, и ничего, приспособлялись к изменениям. Вопрос в скорости привыкания. Важен психологический фактор…
    И я припоминал всё, что читал или слышал о людях, произвольно останавливавших собственное сердце, об индийских йогах, которые подолгу обходились без дыхания… Я умолкал, лишь когда Робин начинал мерно дышать, что свидетельствовало о спокойном, глубоком сне.
    Пожалуй, я решился бы на небольшой опыт — уж очень любопытно было попробовать хоть на миг вдохнуть ядовитую смесь газов, имитирующую венерианскую атмосферу. Но, пока я раздумывал, Баумгартен дал новое указание…
    Он заявил, что для полноты сурдо-условий нам надлежит поменьше двигаться и что мы слишком много шумим и мешаем им, психологам. Пришлось отказаться от моей затеи. По правде говоря, я не очень жалел об этом.
    Томительно тянулись дни, складываясь в недели. В рубке нам нечего было делать, мы сидели в каютах или в кают-компании, иногда для разнообразия выходили, вернее, выплывали в кольцевой коридор. Держась за поручни, мы приближались на ощупь к каюте Баумгартена. Из-за двери доносилось лёгкое жужжание, щелчки каких-то невидимых измерителей. Там были сосредоточены все записывающие и запоминающие приборы «психопульт», как мы называли этот исследовательский пункт. Датчики, которыми мы были обвешаны, как иная ютландская корова бубенчиками, сообщали «психопульту» всякие сведения о нашей психике. Быть может, записывалось и то, что мы говорили? Не знаю. Плавая у двери этой каюты, мы с Робином обменивались менто (в условиях сенсорной депривации менто-общение идёт особенно хорошо) и начинали громко хвалить Баумгартена:
    — Замечательный, редкий человек.
    — А как блестяще он придумал эту прекрасную экспедицию!
    — Да, это будет большой вклад.
    — А как он красноречив!
    — И дальновиден.
    — Вот ты будешь спорить, но я уверен, что по душевным качествам с ним можно сравнить только Михайлова.
    — Нет, я не спорю. Михайлов тоже прекрасный человек.
    — Помнишь, какие занятные тесты он для нас придумывал?
    — Ещё бы! Они всегда доставляли нам такую радость.
    И так далее в том же духе. Мы щадили только Нагату. Улыбчивый японец не жаловался, но мы чувствовали, что он плохо переносит невесомость и темноту. Вряд ли он теперь улыбался. За обедом Робин, наловчившийся управляться во мраке с густиватором, вручал всем брикеты в соответствии с заказанным вкусом. Нагата прежде всегда заказывал рисовую запеканку, а теперь на вопрос Робина он слабым голосом отвечал, что ему всё равно. Однажды, выплывая из кают-компании, я столкнулся с каким-то мягким предметом, поймал его и обнаружил, что это брикет. Мне это не понравилось. Нервные расстройства в космосе обычно начинаются с потери аппетита.
    В тот раз я ничего не сказал. Но недели через две произошёл такой случай. Мы сидели в кают-компании и молча жевали обеденные брикеты. Вдруг раздался голос Михайлова:
    — Не виси, пожалуйста, у меня за спиной.
    Я удивился. По-моему, весь экипаж сидел за столом, Немного погодя Баумгартен спросил:
    — Кто висит у тебя за спиной, Леонид?
    — Не знаю. — Голос Михайлова теперь звучал неуверенно. — Кто-то висел…
    — Тебе показалось, — сказал Баумгартен.
    И тут я не выдержал. Если дело доходит до галлюцинаций, то пора прекращать эксперимент. В таком духе я и высказался.
    — О каких галлюцинациях ты говоришь, Улисс?
    — Если кому-то мерещится, что за его спиной стоит человек, то…
    — Почему уж сразу галлюцинация? — скрипучим голосом сказал Михайлов. — Тебе разве никогда ничего не мерещится?
    — Нет, — ответил я раздражённо. — Мне — нет.
    — Улисс, — сказал Баумгартен, — это очень хорошо, что ты заботишься о здоровье своих коллег по эксперименту. Очень хорошо. Но мы полагаем, что нет никаких оснований для тревоги.
    Я пожалел о своей вспышке. Раздражительность это ведь тоже симптом космической болезни. Я постарался вложить в свой голос как можно больше теплоты и спокойствия:
    — Ну, раз так, будем крутиться, пока не кончится продовольствие. А когда кончится, мы будем ловить брикеты, которые плавают в воздухе. Надеюсь, они не потеряют своих вкусовых качеств.
    Воцарилось молчание. Мы с Робином пожелали коллегам по эксперименту приятного аппетита и, держась за поручни, вышли из кают-компании.
    Минут через десять, а может, через двадцать я вспомнил, что не взял из холодильника тубу с витаколом — наш обычный десерт. Да и Робин, кажется, позабыл взять свою. Хоть я и был несколько взвинчен, а оставаться без десерта не пожелал. Я выплыл из каюты и направился в кают-компанию. Оттуда неслись голоса, что-то наши пассажиры засиделись сегодня за обедом. Я подошёл ближе — и невольно остановился.
    — …и это несмотря на повышенный режим психополя, — услышал я слабый голос Нагаты. — Я не замечаю в его поведении особых изменений.
    — Слишком мало времени прошло, — возразил голос Михайлова. — Пока очевидно усиление инстинкта противоречия, а мы прекрасно знаем, что это часто влечёт за собой нарастание эгоизма.
    — Часто, но не всегда. Вспомни индекс Решетова…
    — Здесь, коллега, особый случай конфликта среды с наследственностью. Нужно ещё по крайней мере три месяца. Будучи изолированной от привычной среды, примарская наследственность, вероятно, даст своеобразные проявления. Мы получим материал огромной важности.
    — Все это так, — сказал Баумгартен. — Лично я ни на секунду не сомневаюсь в ценности эксперимента. Но меня беспокоит, коллеги, да, беспокоит ваше состояние. Три месяца! Лично я выдержу. Без сомнений. Но ты, Леонид…
    — Оставим этот разговор, — проскрипел Михайлов. — Я выдержу сколько потребуется.
    Они стали пробираться к выходу, я отпрянул от двери и, отпустив поручни, взлетел. Некоторое время я барахтался у потолка. Они прошли, вернее, проплыли подо мной. Наконец мне удалось нащупать поручни, и я, позабыв о витаколе, добрался до своей каюты, лёг и пристегнулся.
    Долго не мог я прийти в себя. Вот как, значит. Вся эта экспедиция затеяна только для того, чтобы…
    Не знаю, чего было больше в моих беспорядочных мыслях — растерянности или злости.
    А, так вы ждёте не дождётесь, чтобы сын венерианских примаров выкинул что-нибудь. Ну, хорошо же!..
    Робин преспокойно спал, ровно дыша, этот абсолютно уравновешенный землянин, эталон спокойствия и благоразумия. Я растолкал его и сказал:
    — Отдери свои датчики и выкинь в утилизатор.
    — А что, эксперимент окончен? — спросил он живо.
    — Нет. Но твои датчики им не нужны. Это маскировка. Или, может, для эталона…
    Тут я осёкся. Мне вдруг пришло в голову, что проклятые приборы могут записать разговор.
    — Так что? — спросил Робин. — Отклеивать датчики?
    — Нет. Я пошутил.
    — Из всех твоих шуток эта — самая неудачная, — недовольно сказал Робин, перевернулся на другой бок и тут же заснул.
    А я сидел в кресле, пытаясь привести мысли в порядок и выработать план действий.
    Прошло, наверное, около часа. Робин проснулся, зевнул.
    — Кто здесь? — спросил он. — Ты, Улисс?
    — Да. — Я сосредоточился и послал менто: «Помоги мне завтра».
    — Повтори, — тихо сказал он.
    Я повторил и добавил: «Ни о чём не спрашивай. Только помоги».
    — Ладно, — сказал Робин.
    Утром следующего дня (если я не ошибался в своих расчётах времени) я засел в рубке и принялся постукивать по тем трубопроводам, которые могли провести звук в каюты психологов. Вскоре в рубке появился Баумгартен.
    — В чем дело, пилоты? — спросил он. — Какой-то стук.
    — Ничего, — сказал я. — Регламентный осмотр корабля.
    Начало было хорошее. Потом мы с Робином направились в кольцевой коридор. Я знал, что Баумгартен следует за нами. Я нащупал лючок дистрибутора, с треском открыл его и позвякал в шахте ключом. Робин, должно быть, понял, какую игру я затеял. Он спросил:
    — Ну как?
    — Примерно двадцать восемь, — сказал я.
    — Это ещё ничего. Только бы не тридцать.
    Умница! Лучшего напарника у меня никогда в жизни не будет.
    — Что всё-таки происходит? — спросил Баумгартен.
    — Регламентный осмотр корабля, — ответил я ровным голосом.
    — Какой может быть осмотр в темноте? — раздался голос Михайлова.
    Ага, он тоже здесь. Отлично. Я не ответил, только посвистел, как бы в раздумье. В условиях сенсорной депривации свист звучит особенно зловеще.
    — Пойдём дальше? — сказал Робин.
    — Да.
    — Может, зажечь фонарик? — услышали мы тихий голос Нагаты.
    — Прошу пассажиров разойтись по каютам, — сказал я.
    Разумеется, они не разошлись по каютам. Они шли за нами, тревожно прислушиваясь к звяканью открываемых люков и нашим отрывочным и непонятным им замечаниям. Раза два я почти нечаянно натыкался на кого-то из психологов. Потом мы пошли обратно в рубку.
    — Одну минутку, Улисс, — окликнул Михайлов. — Мы должны знать, что делается на корабле, и я прошу…
    — Занимайтесь своим делом, — сказал я таким тоном, каким ответил бы на вопрос случайного пассажира капитан работоргового парусника, только что застреливший пару матросов.
    Мы скрылись в рубке. Время от времени я постукивал по магистралям. К обеду вышел один Робин, и, конечно, психологи не сумели у него ничего выведать.
    Так продолжалось и на следующий день. Тревога нарастала, это чувствовалось по многим признакам. В каюте Баумгартена шёл какой-то бурный разговор. Робин приносил мне брикеты в рубку.
    Прошло ещё несколько дней. Я лазал впотьмах по кораблю, стучал и свистел и уклонялся от объяснений. Рискованную игру я затеял, но теперь уж отступать было некуда. Не знаю, как там с нарастанием эгоизма, но упрямство моё нарастало, это точно. Решалось нечто очень важное для меня. Я пробовал рассуждать хладнокровно. Я понимал, что они по-своему правы: с Венеры их выжили, исследовать примарских потомков, живущих на Земле, бессмысленно, я — единственный сын примаров, которого можно было вытащить на венерианскую орбиту. Но дело-то в том, что я не хотел быть объектом исследования. И если уж говорить всю правду, боялся этого.
    Надо было доводить игру до конца.
    Таинственные осмотры корабля, обрывочные замечания, которые роняли мы с Робином, делали своё дело. У психологов создалось впечатление, что на корабле неладно и мы пытаемся принять какие-то меры. Психологи нервничали. Я знал со слов Робина, что Нагата потребовал прекратить эксперимент, что даже Баумгартен колеблется и только Михайлов был непоколебим. Михайлову приходилось хуже других, у него явно развивалась мания преследования, но он держался стойко — это вызывало уважение.
    Я сидел в рубке и мысленно уточнял, в какой точке орбиты мы находимся, наше положение в пространстве относительно Земли. Мы с Робином ежедневно занимались этой умственной гимнастикой, требовавшей гигантского напряжения. Включить бы систему ориентации, взять несколько радиопеленгов, чтобы проверить расчёты…
    Я вздрогнул от резкого стука в дверь. Это был Баумгартен. Я услышал его голос откуда-то сверху: должно быть, он, войдя, не удержался за поручни и плавал теперь по рубке. Он произнёс немецкую фразу, которой я не понял. Наверно, чертыхался. Потом он ухватился за спинку моего кресла, я ощутил на затылке его частое дыхание.
    — Ну, так, — сказал Баумгартен. — Ввиду некоторых обстоятельств мы решили прекратить эксперимент.
    Меня охватило волнение. Никогда и никто не решался на такую штуку, какую я задумал. Но мне это было просто необходимо…
    — Эксперимент закончен, — повторил Баумгартен без обычной своей торжественности. — Можно распломбировать приборы и сходить с орбиты.
    — Хорошо, — сказал я. — Робин, включи, пожалуйста, свет.
    Робин оповестил по внутренней связи Михайлова и Нагату, предложил зажмурить глаза. Вспыхнул свет. Робин включил только один плафон над дверью, но всё равно, даже и сквозь плотно закрытые веки свет больно полоснул по глазам.
    Первое, что я увидел, когда открыл глаза, было лицо Робина, обросшее бородой. Он смотрел на меня испытующе, и я послал ему менто: «Ни о чём не спрашивай».
    Прежде всего мы отодрали от себя датчики. Теперь я почувствовал прилив уверенности — как будто раньше эти проклятые датчики сковывали меня. Я снова представил себе наше положение в пространстве. Если в расчётах и была ошибка, то самая незначительная.
    — Приготовиться к старту! — Моя команда прозвучала громче, нежели нужно.
    Робин предложил пассажирам занять места в амортизаторах. Баумгартен не пожелал уходить из рубки и уселся в запасное кресло. Я не возражал. Это как раз соответствовало моему плану.
    Робин потянулся к пульту координатора и замер с протянутой рукой, потому что я послал менто: «Не надо». Он воззрился на меня, расширив глаза. «Все правильно, Робин, все правильно!»
    — Двигатели на предпусковой, — сказал я.
    Поворот вправо, да, конечно, поворот вправо, соображал я, пока реактор входил в режим. Не более сорока градусов…
    — Почему ты не включаешь координатор? — спросил Баумгартен. — И часы?
    Я ожидал этого вопроса и был к нему готов.
    — Они мне не нужны.
    — То есть как — не нужны?! — Баумгартен подскочил в кресле.
    — Ты сомневаешься, старший? Сомневаешься в том, что я знаю место корабля и время?
    Передо мной вспыхнул зелёный глазок, одновременно коротко прогудел ревун, извещая, что реактор введён в режим. Моя рука легла на рычаг правого поворотного двигателя.
    — Он сошёл с ума! — завопил Баумгартен, выкатывая глаза. — Робин! Возьми управление кораблём!
    Робин не шелохнулся в своём кресле. Он был очень бледен.
    — Пилот Греков, ты слышишь? Сейчас же прими управление!
    — Я подчиняюсь командиру корабля, — глухо сказал Робин.
    — Вы… вы оба… — Баумгартен задохнулся от возмущения.
    — Я запрещаю!..
    Вот тут-то я и хотел ему все выложить: «Вы обманным путём затащили меня сюда, на венерианскую орбиту, вы правильно рассчитали, что ни один человек не откажется пойти на какие-то жертвы ради науки, да, вы все правильно рассчитали. Кроме одного. Я не подопытный кролик. Вам не дождаться отклонений в психике, какой бы режим психополя вы для меня ни создавали. Я земной человек! Это так же верно, как то, что сейчас около шестнадцати часов пятого марта. По земному календарю! И сейчас я вам покажу, какая у меня реакция на неожиданность. Покажу, что не случайно я допущен к пилотированию кораблей всех классов. Вы увидите нашу сонастроенность, групповую психику и все такое прочее…»
    Но я ничего не сказал, только скомандовал:
    — К старту!
    В пронзительном предстартовом звонке утонули протестующие крики Баумгартена. Я рванул рычаг. Сквозь гул прилившей к ушам крови я услышал пение двигателя. Привычная тяжесть перегрузки вжала меня в эластичную мякоть амортизатора. Я отсчитывал секунды и не сводил взгляда, с репитера астрокомпаса. Экраны по-прежнему были слепы, но я отчётливо представлял себе параболу, которую корабль описывал в пространстве.
    — Пора, — сказал Робин.
    Я кивнул. Остальную часть угла поворота корабль пройдёт по инерции. Я включил главные двигатели.
    Разгон и поворот шли нормально. Вдруг Робин сказал решительно:
    — Хватит!
    Не глядя на меня и не дожидаясь, моей реакции, он включил координатор. Вспыхнули экраны. Прямо по курсу, на границе Льва и Девы, возникла яркой звёздочкой Земля. Диск Венеры был под нами, по нему, как обычно, ходили дымные вихри. В сетке гелиоцентрических координат мерцали серебристые точки, указывая истинный курс корабля. Вообще все было нормально.
    Игра кончилась, но я почему-то не испытал торжества. Облегчение, усталость — всё, что угодно, но никак не торжество. Не знаю, чем объяснить это. Я оглянулся на Баумгартена. Он выглядел постаревшим, даже просто старым — с набрякшими под глазами тёмными мешками, с реденькой седой бородкой, с гофром морщин на влажном высоком лбу. Он не смотрел на меня. Он смотрел прямо перед собой, на экран, на Землю. Мне захотелось как-то его утешить. Чтобы он выпрямился, сверкнул, как говорится, очами, изрёк что-нибудь нестерпимо, высокопарное, чёрт возьми…
    Нет, не было у меня чувства одержанной победы.
    На Луне я первым делом пошёл к Самарину и подробно, ничего не утаивая, рассказал ему обо всём.
    — Ни от одного пилота у меня так не болит голова, как от тебя, Улисс, — сказал Самарин. Он встал из-за стола, загромождённого графиками, плёнками и аппаратами связи, прошёлся по тесному кабинету. — Ну что мне с тобой делать?
    Я пожал плечами. Я был готов к любой каре.
    — Следует наказать тебя дважды:

    [Назад] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [Вперед]