будет. Впереди фельдфебель. И у него тоже под мышкой веник и узелок с бельем. Хорошо, когда ты идешь за широкой спиной фельдфебеля, как за отцом родным: никому он тебя, солдата, в обиду не даст. Сам обидит, на то он и фельдфебель, а другим не позволит, потому что личность русского солдата неприкосновенная… Обратно – честь мундира… При фельдфебеле солдат, самый что ни на есть рядовой, никакому городовому не доступен. Никому. То-то же!.. Понимать надо!..
Солнце греет, дождик льет,
солдат девку в лес ведет…
С Курского вокзала густо валил разного чина и звания пассажир. Умильно ворковали извозчики, предлагая свои услуги; скрипели полозья саней, глухо звенели коночные колокольцы; кто-то весело, приветливо, на всю площадь матерился: встретил хорошего знакомого… Высокими, стройными столбиками белоснежного пара взмывали в празничное ярко-голубое небо пронзительные и могучие паровозные гудки!
Совсем рядом, почти у самого тротуара, в строю, но не в ногу прошли человек тридцать арестантов в бурых бушлатах очень толстого сукна. Их вел невысокий и плюгавый надзиратель с желтым лицом, морщинистым, как мороженное яблоко. Арестанты, держались развязно, смеялись, толкали друг дружку, радовались свежему воздуху: шли на работу. Ничто их не волновало, все у них было определено на какой-то срок. У кого-на несколько месяцев, у кого – на год-два. Им не надо было думать о, том, что с ними произойдет меньше чем через полчаса. Ничего с ними ни через полчаса, ни завтра, ни послезавтра не случится особенного, непредвиденного.
А вот у Дуси в эти полчаса вея ее жизнь перевернется вверх тормашками, и ей самой было удивительно, что думала она об этой вплотную надвинувшейся катастрофе как-то со стороны, словно это не ее касалось, а какой-то совсем другой молодой женщины, которую по удивительному совпадению тоже зовут Грибуниной Евдокией. Ee внимание судорожно цеплялось за все, на что падал ее взгляд.
В окне парикмахерской пылала ярчайшей оранжевой бумагой громоздкая, во все почти окно, печатная афиша:
САМЫЙ БОЛЬШОЙ МУЗЕЙ ПАНОПТИКУМ
ШУЛЬЦЕ-БЫКОВСКОЙ
В ВЕРХНИХ ТОРГОВЫХ РЯДАХ,
ВХОД С КРАСНОЙ ПЛОЩАДИ
ОСВЕЩЕНИЕ ЭЛЕКТРИЧЕСКОЕ. 1000 НОВОСТЕЙ!
САМЫЕ МАЛЕНЬКИЕ, КРАСИВЫЕ И
ГРАЦИОЗНЫЕ ЛИЛИПУТЫ В МИРЕ.
САМЫЕ КРАСИВЫЕ ЛЮДИ ВСЕГО СВЕТА.
САМАЯ МАЛЕНЬКАЯ ПАРА В МИРЕ:
МАРКИЗ ВОЛЬТЕ, 36 ЛЕТ ОТ РОДУ,
28 ДЮЙМОВ ВЫШИНЫ,
ВЕСОМ 9 1/2 КИЛОГРАММОВ
МАРКИ ЗА ЛУИ ЗА, 26 ЛЕТ ОТ РОДУ,
29 ДЮЙМОВ ВЫШИНЫ,
ВЕСОМ 10 1/2 КИЛОГРАММОВ
ТАТУИРОВАННАЯ АМЕРИКАНКА
ЛЯ БЕЛЬ ИРЕНА
ЛЯ БЕЛЬ ИРЕНА ТОЛЬКО ЕЩЕ НА
КОРОТКОЕ ВРЕМЯ!
ВХОД ВСЕГО 30 КОПЕЕК
Маркиза Луиза была изображена в кокошнике и сарафане, расшитом на груди, как сенаторский мундир. Маркиз был, вопреки всем законам лилипутского естества с усами и эспаньолкой, как у Наполеона III, в гусарском мундире и высоких сапогах с кокардами на коленном сгибе.
Титулованные особы всегда привлекали внимание Дуси. Маркиз Вольге и маркиза Луиза, судя по рисунку, были хорошо упитаны, здоровы, недурны собой. Но вот зачем люди такого высокого общественного положения принижают свой титул, выступая в паноптикуме, Дусе было не совсем понятно. Неужели только из-за денег?..
Вышел на крылечко вдохнуть свежего воздуха мордастый, краснощекий; молодец из бакалейной лавки. Вышел во франтовском белом фартуке, с густо намасленной шевелюрой, расчесанной на прямой пробор, кинул манящий взор на Дусю, интеллигентно провел кончиком мизинца по лихо закрученным усикам. Но как бы он на нее посмотрел, если бы узнал, куда и по какому делу эта приглянувшаяся ему девушка идет!..
VII
После улицы воздух в участке был особенно тяжел и смраден. Пахло керосином, потом, дешевой ваксой для сапог, преющими валенками. Из-за спины дежурного околоточного на Дусю безразлично, как на существо, не достойное ни малейшего внимания и сочувствия, смотрел из дешевой багетной рамы благополучно царствующий государь император Александр Александрович в половину натуральной величины. А напротив Александра III, на отполированной тысячами дворницких, полицейских и обывательских задов тяжелой дубовой скамье, сидел со скучающим и независимым видом Сашка Терентьев. Рядом вползада пристроился и о чем-то с ним шушукался дворник о Дусиного двора. Завидев Дусю, дворник отвернулся, встал и, будто бы по срочно представившейся надобности, вышел. Городовой, приведший Дусю, усадил ее на ту же скамью, а сам, на ходу вытаскивая ее паспорт из-за обшлага шинели, направился куда-то во внутренние помещения.
Не теряя времени, Сашка придвинулся поближе к Дусе. Дуся молча, не удостоив его взглядом, отодвинулась. Сашка снова придвинулся, она снова отодвинулась, и так продолжалось, пока Сашка не загнал ее на самый краешек скамьи. Тогда Сашка галантно ухмыльнулся, по-военному приложил ладонь к шапке:
– Ну-с, как вы себя изволите чувствовать, мадмазель Грибунина?
Дуся не ответила. Она смотрела прямо перед собой, на государя императора в половину натуральной величины, на дежурного околоточного, который, по-видимому, был в курсе Дусиного дела и наблюдал поэтому встречу бывших любовников с ждвейшим интересом.
– Невоспитанно поступать изволите, мадамочка! – с мягким укором продолжал Сашка, упиваясь своим торжеством. – Вас знакомый молодой человек вежливо спрашивает…
И снова Дуся промолчала.
– Против кого пойти захотела! – не выдержал и перешел на «ты» Сашка. Против Сашки Терентьева!.. Это ж подумать только!.. Это ж что!.. Кишка тонка-с, мамзелечка!.. И чего это ты, спрашивается, Варвару-великомученицу из себя корчишь? Продала своего Егора, продала ведь, как иуда какая… А теперь вот и билетик желтенький схлопотала, потому что ты кто есть такая? Ты есть сейчас Российской империи шлюха!.. Шлюха и иуда-с!..
Дуся с тем же каменным лицом повернулась наконец к Сашке и плюнула ему в лицо.
Поначалу Сашка хотел ее ударить. Он уже даже размахнулся, но Дуся смотрела на него, не шевельнувшись, с отвращением, как на какую-то гадину, и тогда Сашка, при всей его тупости, все же придумал нечто более страшное, чем удар по лицу. Он вынул носовой платок, спокойно его развернул, тщательно вытер плевок, потом, брезгливо держа его на весу двумя пальцами, отнес в угол, швырнул в мусорный ящик, спокойно вернулся на место, снова уселся рядом с Дусей и громко, чтобы всем в этом помещении хорошо слышно было, сказал:
– Ничего-с! Ты еще пока что не заразная!.. А за то, что ты образованному человеку в лицо харкаешь, за это тебе господь бог еще свое слово скажет… А я тебя прощаю, как православный христианин-с…
VIII
Потом Дусю вызывали к какому-то полицейскому чину, и дворник, стараясь не смотреть в Дусину сторону, давал показания насчет Дусиного поведения. Он подтвердил, что Грибунина Евдокия начиная с Нового года не раз и не два, а многократно возвращалась домой поздней ночью на извозчике. Привозили ее всегда мужчины, и эти мужчины всегда и платили извозчикам. А кто они, те мужчины, были, тому он, дворник, не известен, потому как он один, а народу к ихнему большому дому подъезжает на извозчиках масса. Всех не упомнишь. Тем более в ночное время разве разберешь лицо? Видно, что мужчина, а не баба, и на том спасибо. Он только что может сказать определенно: платила не девица Грибунина Евдокия, а мужчины. А в наше время мужчина зря девушку на извозчиках не катает, если это только не настоящая барышня. Дусю дворник, конечно, настоящей барышней не считал. Бить может, он и вспомнил бы что привозил Дусю на извозчике, за исключением одного-единственного раза, все один и тот же мужчина – присутствовавший в соседнем помещении Александр Терентьев. Но связыватьсяс агентом Охранного отделения дворник не рисковал! У него были основания опасаться конфликтов с такими влиятельными государственными деятелями.
Опрошенный по тому же делу крестьянин Дмитровского уезда Терентьев Александр Терентьев сын, на которого в свое оправдание ссылалась Грибунина Евдокия, чистосердечно признал, что действительно, был грех, привез он как-то раз девицу Грйбунину на извозчике до ее дома. Но, узнав вскорости от верных людей, что оная девица Грибунина Евдокия вовсе не девица, а даже наоборот, имеет незаконнорожденного сына, воспитываемого в Воспитательном доме, и что она, таким образом, оказалась женщиной предосудительного поведения, от дальнейших своих, в отношении оной девицы Грибуниной, планов отказался, в брак с нею вступать передумал, а вступать во внебрачные отношения с женщиной ему не позволяет совесть, а также должность, на которой он имеет честь состоять.
Пока шел допрос, явилась приглашенная тем же городовым мадам Бычкова. Она подтвердила, что ей действительно было известно о предосудительном прошлом девицы Грибуниной, но одна высокопоставленная дама рекомендовала ее для работы в заведение мадам Бычковой, поручилась за ее дальнейшее примерное поведение и не ошиблась в своем поручительстве.
Сашка был потрясен таким предательством со стороны Бычковой, с которой у него каких-нибудь два часа тому назад был достаточно острый разговор. После статьи в газете и скандального судебного процесса было не так уж трудно застращать ее излишним вниманием к незавидному положению ее малолетних учениц. Меньше всего мадам Бычкова была заинтересована в полицейских протоколах или, от чего совсем уже боже сохрани, новых газетных заметках; Поэтому Лукерья Игнатьевна, опасаясь козней Сашки Терентьева, согласилась поддержать обвинения, выдвинутые против Дуси «анонимным» заявителем.
Но по зрелом последующем размышлении она пришла к выводу; что для репутации, а следовательно, и прибылей ее заведения официальное, – признание одной из двух ее мастериц проституткой было бы тяжелым, и почти непоправимым ударом.
Уж лучше, было выделить какие-то: дополнительные суммы для ублаготворения нужных полицейских чинов, чем выдавать Дусю, а вместе с нею и судьбу заведения такому опасному шантажисту, как этот Терентьев.
Еще минуту тому назад Дуся смотрела на Лукерью Игнатьевну как на, последний и самый тяжкий камень, который потянет ее на дно. Теперь она видела, в Лукерье Игнатьевне самую справедливую самую добрую и самую мужественную свою защитницу, потрму что: ведь и Дуся понимала, что даже для Лукерьи Игнатьевны, такой человек, как Сашка, может представлять известную, опасность.
IX
Такие, господа, как Терентьев, с их непонятными и не всегда прослеживаемыми связями, представляли для, дворников немалую угрозу. И все же, всего пугающего Сашкиного воздействия: не хватало, чтобы перетянут могущественные связи, с чинами 2-й Мясницкой части жилички его дома Лукерьи Игнатьевны Бычковой. Дворник дрогнул и, теперь уже старательно отводя, глаза не от Дуси, а от Сашки, покорно, признал, что очень может быть, он и ошибся, и привозил Дусю домой на извозчике, все, время один и тот же человек, чем-то напоминающий ему свидетеля Александра Терентьева. Да и было всего, подобных случаев не то два, не то три раза.
Теперь уже и дежурный околоточный смотрел на Сашку без тени улыбки.
Дусе вернули ласпорт, посоветовали в дальнейшем вести себя осмотрительней, Лукерья Игдатьевна ушла «благода-рить» пристава, а Сашка тем временем улучил подходящую минутку, загнал Дусю в угол и зашептал:
– Радуешься?! А ты, Дусечка, рано еще радуешься!.. Еще никому не известно, что ты, иуда патлатая, Егора собственными ручками на каторгу выдала… Так ты, не сомневайся, и Ефросинья Авксентьевна об этом узнает, и Степан, И еще твоя старая стерва Лукерья откуда надо получит предупреждение, что ты с бунтовщиками связь имела… Так что, желтого билета у тебя, может, и не будет, а вот волчьего жди со дня на день… И тогда тебе все одна дорога – на бульвар… Но я это тебе не сразу схлопочу. Не сумлевайся, Дусенька, красавица!.. Ты сначала маленечко помучайся, потерзайся… Может, завтра сообщу, а может, и через месяц… Хи-хя-хи-с!..
Дуся собралась снова плюнуть ему в лицо, но на этот раз Сашка предусмотрительно отпрянул в сторону.
– А может, я еще тебя и помилую! – продолжал он, ухмыльнувшись. – Приходи ко мне сегодня, а? Угощение будет, закусочка всякая!.. Все как всегда. Придешь, будет тебе мое прощение. Не придешь, на себя пеняй!.. Сашка Терентиев зря словами не бросается… Сашка Терентьев – он своему слову хозяин!.. Смотри, жду!..
Дома Дусю встретила зареванная Полина. Дуся молча показала ей свой паспорт. Полина поняла, что все обошлось благополучно, кинулась обнимать подружку, и так, обнявшись, на сундуке с лоскутками, они вдоволь наплакались, пока не вернулась из участка Лукерья Игнатьевна и не призвала мастерскую к порядку. А Дусю Лукерья Игнатьевна вызвала к себе, на чистую половину, для частного разговора. Она сказала Дусе, что вот взяла она на себя тяжкий грех, покривила душой перед полицией, и что другая на месте Лукерьи Игнатьевны с легким сердцем подтвердила бы всю некрасивую правду о Дусином поведении. Но Лукерья Игнатьевна Бычкова решилась на такой грех во спасение Дуси, потому что желтый билет – это уже самое последнее дело, омут, могила, а ей все же кажется, что Дуся еще может образумиться, взять себя в руки и полностью оправдать доверие, которое ей оказали мадам Белокопытова и мадам Бычкова. Как бы то ни было, но при первом же возвращении Дуси домой после десяти часов вечера она найдет свои вещи в воротах у дежурного дворника вместе с полным и окончательным расчетом, потому что больше такого сраму, как сегодня, мадам Бычкова переносить не собирается.
Дуся смотрела на добрую Лукерью Игнатьевну преданными глазами, обещала исправиться, держать на высоте непорочное имя заведения, обливалась слезами благодарности, целовала пухлые и влажные руки благодетельницы, а из головы у нее не выходили прощальные слова Сашки Терентьева: «Может, завтра сообщу, а может, и через месяц», «Может, завтра сообщу, а может, и через месяц»… Плохо!.. Очень плохо!.. Ведь сообщит…
Пойти к нему в гости? И чтобы все снова покатилось, как раньше? Нестерпимое отвращение охватывало ее существо. Значит, надо готовиться к новым ударам, которые он обещался ей нанести. И обязательно нанесет… И не дай бог, если это ему удастся сделать, прежде чем Дуся сама все расскажет и Ефросинье и Степану, единственным ее двум друзьям, не считая Полины.
X
Этим же вечером, сразу после работы, она умолила Лукерью Игнатьевну отпустить ее к Малаховым. Она не знала, чем бы их задобрить, как им еще и еще раз показать, как она их любит, как высоко ценит их доброе отношение. Она собралась было купить Шурке фунт леденцов, или «раковых шеек», или апельсинов, или еще чего-нибудь такого дорогого, необычного, праздничного, но убоялась, что получится это нарочито и может только насторожить всегда очень чуткую ко всяческой фальши Ефросинью.
Так и быть, она подарит Ефросинье будто бы ко дню рождения (хотя до этого дня рождения оставалось ещё недель пять) свой горшок с красной геранью, тот самый, – единственный из украшений той милой, неповторимой комнатки в квартире Белокопытовых, которое ей разрешили взять с собой. Она знала, что Ефросинья любила цветы.
Торопливо словно опаздывая на ее последний в жизни поезд, Дуся закутала горшок в старую шаль, чтобы дорогой не заморозить герань, ни разу не поглядевшись в зеркало, нахлобучила на голову шляпку с вишенками. У самых дверей в сени она остановилась и окинула мастерскую долгим и очень странным взглядом. У Полины защемило сердце в предчувствии какой-то большой беды. Она снова, словно прощаясь на долгие годы, кинулась обнимать и целовать Дусю, а Дуся стояла покорно и безразлично опустив руки, и не плакала, и ничего, ни слова не говорила, словно не ее это касалось – объятия и вечная дружба Полины, и добрые ее, заботливые поцелуи, и мастерская, и девочки-ученицы, Которые испуганно поглядывали на нее, как мышатй, из евбих полутемных закоулков.
– Смотри же, Дусенька – сказала на прощание Полина и поправила ей прядку волос, выбившихся из-под шляпки, – ты одна домой не возвращайся. Слышишь?. Ты меня у Ефросиньи обязательно, слышишь, обязательно жди… Мы с тобою вместе пойдем, слышишь?.. А то еще к тебе снова этот изверг привяжется…
Полина знала от Дуси все-все, и она еще лучше Дуси понимала, что не таков Сашка, чтобы так просто отступиться от человека, в которого он вцепился мертвой хваткой. Особенно если этот человек подневольный, слабый, беззащитный.
Дуся молча кивнула Полине, и Полина так и не поняла, то ли Дуся ей кивнула, соглашаясь ждать ее у Малаховых, то ли подтверждая только, что действительно может к ней привязаться, Обязательно даже привяжется Сашка Терентьев. А может быть, она кивнула каким-то своим сокровенным, никому, даже Полине, неведомым мыслям. Кивнула, звякнула щеколдой двери и с геранью под мышкой канула в промозглую темень Казенного переулка.
Было у Дуси в эти часы каменное лицо человека, которому, – после всего обрушившегося на него, худшего уже бояться нечего. На её долгом и муторном пути на Большую Бренную ей в тот вечер попалось немало встречных; Она смотрела сквозь них, – как если бы они были стеклянные, неживые и совсем неинтересные люди с какой-то непонятной, неприятной и очень чужой планеты. Возможно, нечто подобное переживает человек в те отчаянно считанные секунды, когда, сорвавшись с крыши многоэтажного, дома, летит вниз и создание его работает с гипнотизирующей, неумолимой четкостью. С застывшим лицом смотрит он вниз: видит, как ему навстречу мчится беспощадный и неотвратимый, как судьба, каменный тротуар, а на тротуаре в ужасе разбегаются во все стороны, в то же время всё вырастая в своих размерах и стремительно приближаясь, бесконечно, непостижимо далекие и страшно чужие пешеходы, которым еще жить и жить…
XI
Никогда еще Дусю так не преследовали злоключения, как в этот день. Только она сошла на Страстной с конки, как ее перехватил подкарауливавший её возле аптеки Сашка Терентьев. Он был пьян, сентиментален, обидчив, как дурак в водевиле, и, словно и не было вчерашнего объяснения и сегодняшнего доноса, полон прежней нежности к Дусе. Он дал ей понять, что будто бы именно ему, Сашке, она обязана тем, что ей не вручили тот самый желтый билет, который совсем уже был для нее изготовлен по Сашкиному же доносу. Это было чудовищно нагло и, еще более глупо, но Сашка, кажется, всерьез был уверен, что оказал Дусе неоценимую услугу, не настаивая на своем заявлении, и считал себя поэтому вправе настаивать на продолжении их прежних, отношений на новой, предложенной им утром, по выходе из Второго участка Мясницкой полицейской части, суженной базе, И как было ему не оскорбиться, когда Дуся только и сказала ему в ответ:
– Ах, отстаньте вы от меня, пожалуйста!.. Хоть сегодня отстаньте!
Но не такой был Сашка Терентьев человек, что бы отстать от предмета своей нежной и бескорыстной любви! Он не отставал от Дуси, и все: Он шел с нею рядом, или чуточку забегая вперед, с мольбой и укором; заглядывая ей в глаза всхлипывал, прижимал руки k сердцу, то и дело снимал шапку и вдохновенно крестился и, говорил, говорил, говорил. Его буквально рвало изящными фразами из «Иллюстрированных приложений к „Московскому листку“», из всех когда-либо изученных, им любовных письмовников; он был распален и растроган собой, он молил, и стращал, порывался встать, но ни разу, впрочем, не встал на колени, взывал к воспоминаниям о прошлых их встречах, к жалости, справедливости, напоминал Дусе, что тот человек грех берет перед богом, кто на зло не отвечает добром. Потом он не переводя дыхания и с, подкупающей непоследовательностью стал клясться Дусе, что не Сашка Терентьев он будет, если не выведет на чистую воду эту старую заразу Лукерью, которая не в свои дела суется, а ей надо бы сидеть себе смирненько и помалкивать в тряпочку. Уж будьте уверены, Сашка, Терентьев еще до этой старой суки доберется!.. У Сашки Терентьева хватка орлиная!..
Потом он спохватился, стал в самых униженных выражениях просить у Дуси прощения и принялся врать, как он давно уже ценит и уважает Лукерью Игнатьевну за ее доброту, за ум, за то, как она одна, без помощи мужчины, таким агромадным заведением заправляет и очень даже порядочно зарабатывает денег.
Дусю не раз передернуло бы от отвращения от этого тошнотворного потока суесловия, но Дуся его не слушала. Вот уж никогда она себе до этого не могла бы представить такое, но она действительно ничего не слышала, кроме булькающего журчания Сашкиного голоса. Она шла, все время прибавляя шаг, а Сашка с расчетливым и отчетливым лукавством пьяного человека уже намекал на возможность в более или менее отдаленном будущем его законного брака с Дусей, если она, конечно, докажет, что любит его по-настоящему, а не только за то, что он красивый и такой образованный. И еще Сашка намекал, будто и года не пройдет, как его назначат околоточным, вот пусть он с этого самого места не сойдет, если говорит неправду…
У извозчичьей чайной его обрадованно окликнул какой-то рыжий детина в ладной шубе с волчьим воротником и лаковьгх сапогах гармошкой. В другое время Сашка бы с ним задержался надолго. На этот раз он только ограничился минимумом слов, требуемых законами трактирного этикета, и бросился догонять Дусю.
Он нагнал ее уже в подворотне, пытался схватить за рукав, но Дуся ускользнула из его рук и метнулась в знакомые двери подвала.
Теперь она была в безопасности, а Сашка, как это уже не раз бывало, принялся по ту сторону дверей из подворотни срамить безжалостную Дуську, которой плевать на его молодые слезы. Он снова клеймил ее за жестокость, за равнодушие, но, в рассуждении возможного их примирения, избегал таких слов, как «распутство», не говоря уже о так полюбившемся ему за последние сутки слове, как «шлюха».
Иногда он замолкал на несколько мгновений, набирался в себе жалости, как набирает пары пароход, и еще громче, еще пронзительней раздавался в подворотне его высокий дребезжащий тенорок.
XII
Степану и без Сашкиных воплей хватало сегодня неприятностей. Он еще с осени был должен господину Рымше, акцизному чиновнику из второго подъезда, тридцать пять рублей по векселю. Срок истекал завтра, а денег у Степана не было, и это грозило очень большими неприятностями. Господину Рымше ничего не стоило передать вексель в суд, и тогда придется, кроме всего прочего, оплачивать еще и судебные издержки. По этой причине Ефросинья в шестом часу отправилась за помощью к дяде Федосею, у которого всегда водились деньжата. Она пошла к нему с таким расчетом, что будет ждать его возвращения домой хоть до полуночи. А дяде Федосею, который смерть как не любил давать кому-нибудь деньги в долг, словно сердце говорило, что его ждет на квартире какая-то неприятность, и он проваландался весь вечер по разным гостям… А Степан покуда что сидел за своим постылым верстаком, наводил сапожницкую красоту на чьи-то ношеные-переношеные ботинки и только буркнул Дусе в ответ на ее испуганное приветствие.
Ему осточертели Сашкины концерты из подворотни, которые начинались почти каждый раз, когда Дуся приходила к ним в гости но субботам. А тут она еще ни с того ни с сего завалилась к ним в середине недели. Его томила жалость к Дусе, которой он ничем помочь не мог, и то, что хотелось хоть раз набить как следует морду этому проклятому Сашке, а приходилось сдерживать себя. Потому что, во-первых, этот длинновязый бугай был намного сильнее и здоровее харкавшего кровью Степана. А главное, потому, что, при Сашкиных связях с полицией, Степан бы после этого не вылезал из протоколов и штрафов. Он понимал, что раз Дуся не в урочное время пришла к ним и раз у нее такое лицо, то, значит, что-то у нее неладно; и надо бы ее приласкать, поговорить с нею по душам успокоить. Но из головы не вылезали тоскливые мысли о векселе, о господине Рымше, который дал двадцать восемь рублей в долг, а вексель написал на тридцать пять и еще считает себя благодетелем. Сидит небось сейчас, сукин сын, за столом, лампа над ним светит с ведро величиной, пьет чай с клубничным вареньем. Хлебнет чайку, лизнет вареньица, глянет в свою записную книжечку, кто когда ему еще по векселю платить должен. Хоть бы он сдох, этот румяный, бородатенький паучок!.. Нет, Степану в эти часы было решительно не до Дуси…
Но Дуся, конечно, не могла знать, почему ее так мрачно встретил Степан. Поначалу ее словно молнией ударило: все!.. Не успела!.. Уже приходил Сашка и все о ней рассказал!..
Но по горьким и отнюдь не осуждающим взглядам, которые время от времени на нее кидал будто бы углубленный в свою работу Степан, Дуся определила, что еще не все кончено, что, во всяком случае, самого главного, самого странщого ее позора Степан еще не знает. Она воспрянула духом, так мало ей в тот вечер надо было, чтобы воспрянуть духом. Она осмелилась даже осведомиться у Степана, скоро ли будет Ефросинья. Если бы Степан сам это знал!.. Он сердито промолчал, и Дуся снова пала духом. Теперь ее снова терзали прежние опасения.
Чтобы отвлечься, от мучивших ее мыслей, она осторожно распаковала узелок с геранью. А хитрющая Щурка вертелась вокруг Дуси, старательно разыгрывая роль радушной хозяйки, которой положено не замечать, что, ее гостья расстроена. Щурка неумеренно горячо и восторженно хвалила красоту герани и горшка, который и в самом деле был совсем не такой, как у всех, а весь, в прекрасной зеленой расписной глазури преувеличенно громко и весело, смеялась над тем, что Дуся перепутала, когда мамин день рожденья, яростно, стуча себя кудачишком в грудь, божилась, что не забудет отломить от этой герани веточку, чтобы ее мама, когда пойдет в тюрьму на свидание с Егором, передала ему эту веточку на память от Дуси.
Щурка сама вьгзвалась разогреть самовар и напоить Дусю чаем. Дуся не сказала на это ни да ни нет. Тогда, только тогда Шурка оглянулась на отца. Степан одобрительно кивнул, подумал: «Молодец девка!.. Правильный растет человек!»
Напившись вместе с Дусей чаю, Щурка завела с нею светский разговор насчет соседки Марьи Никаноровны, у которой пошли по шее чирьи и никак она, бедняжечка, с ними не может совладать.
А Дуся старалась слушать Шурку внимательно, но вдруг ей пришло в голову, что, пока она здесь сидит, Сашка сможет перехватить Ефросинью где-нибудь на улице и тогда все пропало. Она вскочила на ноги стала суетливо натягивать на себя сак, сказала, что ей что-то душно, хочется, пока Ефросинья вернется, маленечко пройтись и что ежели Шурочка составит ей компанию, то было бы очень хорошо. Шурка с жаром согласилась, и Степан не возражал.
Тем временем Сашка в подворотне исчерпал все свои соображения насчет Дусиного поведения и ушел к себе домой, на Малую Бронную, отдохнуть, привести себя в порядок.
Ефросинья могла вернуться и снизу По Большой Бронной и со стороны Страстной. Поэтому Дуся, к великому разочарованию Шурки, которую всегда влекла вечерняя уличная толчея на Тверской и на площади, уговорила ее погулять по Большой Бронной, на виду ворот ее дома. Они мотались с Шуркой взад и вперед, то по одному, то по противоположному тротуару, пятьдесят шагов в одну сторону, пятьдесят в другую, ни на секунду не отводя глаз от ворот, и все это время Шурка старательно прикидывалась, будто ее нисколько не удивляет странная молчаливость и встревоженность Дуси. С отчаянной настойчивостью и упорством внимательного и тонко чувствующего человечка она без умолку болтала обо всем, что ей только ни приходило в голову, стараясь во что бы то ни стало ни на минуту не оставлять Дусю наедине с ее мыслями. Иногда это доходило до Дуси, и тогда ее захлестывала теплая волна нежности к этой тоненькой, умненькой и такой сердечной девочке и хотелось сделать ей что-то очень-очень хорошее. А что она могла сделать? Устроить ее ученицей у мадам Бычковой? Устроила, все обговорила с Лукерьей Игнатьевной, а что в этом радости? Хорошо еще, что Шурка полюбилась Полине. Полина совсем не то что Дуся. И мастерица она более опытная, и нрав покруче. Полина не даст Шурку в обиду, даже Лукерье Игнатьевне. А Лукерья Игнатьевна очень за Полину держится: сама хорошо работает, почти никуда не ходит, разве что в полгода раз в цирк или на масленую в балаган на Цветном, посмотреть, как люди горящую паклю глотают, и учениц учит с толком, и ученицы ее любят, слушаются, уважают куда больше, чем самое хозяйку… Нет, уже кто-кто, а Дуся знала, что ничего особенно хорошего она Шурке не сделала, устроив ее в заведение мадам Бычковой…
Она сунула Шурке в ладошку две копейки на леденцы. Шурка была хорошо воспитана, стала отказываться. Тогда Дуся насильно втолкнула ее в крохотную лавчонку, прочно провонявшую керосином, селедкой и экономическим мылом Жукова и компания…
XIII
Вдоль Бронной дул противный ветер, и они вскорости продрогли до костей. Шурка посинела, ее стало трясти, и Дуся настояла, чтобы она возвращалась домой. А сама она подкарауливала Ефросинью на улице еще добрый час-полтора.
Пошел десятый час, и не было ни Ефросиньи, ни Полины. Теперь уже совсем скоро Надо было уходить, а ничего еще не было сделано; чтобы отвратить угрозу, нависшую над Дусей. Уж во всяком случае раньше субботы теперь Дусе к Малаховым не выбраться. А чем к Сашке идти, лучше в прорубь… Значит, завтра вечером Сашка, еще, может быть, повременит, а уж послезавтра с утра обязательно заявится к Малаховым, и тогда Дусе больше в этом доме не бывать… А потом еще к Лукерье Игнатьевне придет то самое, страшное уведомление из полиции, о котором грозился Сашка, и тогда девице Грибуниной Евдокии путь или на бульвар, или в петлю.
Она сидела как на угольях, не отрывая глаз от дверей, и бедная Шурка, которой от волнения и сострадания даже леденцы в рот не лезли, предприняла последнюю, отчаянную попытку развлечь Дусю. Она, такая самолюбивая, так старательно разыгрывавшая из себя в последнее время взрослую барышню, вдруг напустила на себя неправдоподобна густую дурость: предложила взрослой тете Дусе, чтобы скоротать время, тихо-тихо сыграть с нею в игру «Барыня прислала сто рублей». Не стала дожидаться Дусиного согласия. «Барыня прислала сто рублей, сто копеек, сто грошей. Что хотите, то купите, белого и черного не берите, „да“ и „нет“ не говорите!» – выпалила единым духом и сразу задала принятый в таких случаях коварный вопрос: «Вы поедете на бал?»
По правилам нельзя было отвечать «да», «нет». Полагалось сказать: «Поеду». Конечно же Дусе это было отлично известно: в приютах эта игра была так же известна, как и на воле. Но вместо правильного ответа Дуся вдруг в голос, по-бабьи, завыла и, прежде чем Степан и Шурка успели ее задержать, простоволосая, расстегнутая, выбежала из подвала на улицу.
Шурка кинулась за нею.
– Шубейку! – крикнул ей Степан. – Шубейку надень!.. Простудишься!..
Значит, против того, что Шурка кинулась вслед за Дусей, он не возражал. Это тоже кое-что значило.
Щурка на бегу натянула на себя шубейку, стремглав выскочила на Бронную. Дуся была уже у поворота на Страстную, растрепанная, худенькая, она бежала, расталкивая пешеходов, то пропадая за их спинами, то снова на миг возникая.
Второй раз в своей короткой жизни Шурка вплотную сталкивалась с большой человеческой бедой. Впервые это было, когда умирал, Конопатый. Но тогда Шурке было понятно, что тут уже никто ничем помочь Конопатому не может: чахотка, одно слово. И вот теперь, с Дусей, происходило что-то странное и жуткое, и девочка каким-то еще не осознанным чутьем угадала, что Дусино горе – все от людей, что творится с Дусей какая-то страшная беда, которой не случилось бы, если бы люди ей чем-то вовремя помогли.
Шурка бежала за Дусей, испуганная, плачущая, переполненная огромной жалостью к Дусе, какой-то раздирающей сердце болью, непосильной для маленькой, девятилетней девочки.
Она тоже мчалась напрямик, тоже расталкивала прохожих, ей тоже вслед неслись негодующие возгласы, упреки, ругань и угрозы отодрать за буянство как Сидорову козу.
– Тетя; Дуся! – кричала Шурка, перекрывая своим звенящим детским голоском разноголосые густые шумы площади. – Тетя Дусенька, милень-ка-я-а!.. Куда это вы убежали!.. Тятя вам велел обратно воротиться!..
Она уже пересекала поблескивавшие желобчатые коночные рельсы, она уже видела растрёпанную, тяжело дышавшую Дусю. Дуся сидела на открытой всем ветрам скамейке павильона конных городских железных Дорог. Шурка уже совсем хорошо видела каждую черточку Дусиного страшно неподвижного и очень белого лица, каждую складочку, темневшую на порыжевших буфах ее старенького сака. Но самое страшное было, что Дуся смотрела прямо в лицо быстро приближавшейся Шурке и словно ее не видела. А потом она вроде бы только что увидела Шурку, резко от нее отвернулась, как если бы это была не Шурка, а Сашка Терентьев, выхватила из кармана и с маху опрокинула себе в рот водочную бутылку с темной и пенистой, как квас, жидкостью. Но это не был квас. Шурка успела заметить, каким страшным напряжением воли Дуся заставила себя осушить эту бутылку до дна, и как это ей, судя по ее перекосившемуся лицу, было не по-человечески больно, и как из уголков ее рта, пенясь, текли черные струйки. (Кислота! – поняла вдруг Шурка. Она уже слышала о том, как девушки травились кислотой, но дошло это до нее только сейчас.) Шурка даже успела увидеть, как двое прохожих пытались вырвать из Дусиных рук эту страшную бутылку и у них ничего не получилось: с такой, силой Дуся в нее вцепилась! И это было последнее, что девочка успела увидеть, и она потеряла сознание.
Их обеих добрые люди, свирепо расталкивая зевак, отнесли в аптеку, которая была тут же рядышком, под рукой, только пересечь рельсы, шагах в десяти, не больше. Щурку вскоре привели в себя. Случившийся поблизости знакомый Малаховых, невзирая на Шуркины сопротивление и рыдания, отвел ее домой. Ефросинья уже вернулась, и, кажется, с деньгами, беседовала с подоспевшей Полиной, волновалась насчет Дуси. Ефросинья осталась с лежавшей пластом, совсем обессилевшей Шуркой, а Степан с Полиной побежали в аптеку, но Дуси там уже не было. Приехала карета «Скорой помощи», увезла Дусю в Екатерининскую больницу. Там Дуся в пятом часу утра и скончалась.
Ее похоронили на Ваганьковском кладбище, за оградой, как всех самоубийц. Шурка, Ефросинья, горбатый студентик со смешной фамилией Цыпкин плакали. Полина стояла у гроба, прямая, строгая, молчаливая, с сухими глазами. Возвращаясь с кладбища, она все без утайки рассказала Ефросинье, все, что знала о Дусе, Егоре и Сашке Терентьеве, даже о том, что Егор был против царя и говорил, что власть должна принадлежать мастеровым людям…
А Шурка шла между матерью и Полиной, держась за их руки, все-все слушала, ни одного вопроса не задала, но все запомнила.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
I
Он все-таки вспомнил это слово!
Всю ночь проворочался на койке: никак не мог вспомнить. В камере было еще темно, как в подземелье, когда в его сознании снова всплыла эта идиотская неувязка с «Воскресением». Надо ж было рекомендовать Дусе роман, который, еще не был написан!.. С его стороны это был форменный… Что форменный?.. Форменный что?.. Забыл!.. Забыл такое простое слово!.. Вертится на самом кончике языка и, хоть тресни, не дается!.. Иностранное. Солипсизм?.. Нет, не солипсизм… Архаизм?.. Нет, и не архаизм!.. Похожее на архаизм, но не архаизм… Алогизм?.. Абсентеизм?.. Иностранное и определенно кончается на «изм»… Пунктуализм?.. Анекдотизм?.. Проклятое слово! Он должен был, во что бы то ни стало должен был его вспомнить!
Камеру медленно и скупо заливало сероватой голубизной рассвета. Сначала потолок, затем постепенно противоположную окну стену с железной дверью, остальные стены, пол, парашу, откидной железный столик, ноги Антошина. Наконец брызнули первые лучи солнца, отпечатали на потолке непомерно густые и длинные тени решетки. Потом стало совсем светло, и на карнизе по ту сторону решетки показался дрозд. Озабоченный, жизнерадостный, отлично выспавшийся, он настучался в окошко своим желтым клювом, таким ярким, словно его специально покрасили к Первому мая.
Зто сравнение рассмешило Антошина и тогда само по себе пришло наконец то слово, которое так старательно скрывалось от него всю эту долгую апрельскую ночь: «анахронизм»!
В первомайском номере советской газеты это; сравнение было бы к месту: вся страна прихорашивалась к весеннему празднику. Но в тысяча восемсот девяносто четвертом году оно конечно же было форменным анахронизмом.
Нелепым анахронизмом было рекомендавать! Дусе прочесть роман, который только через четыре года будет опубликован.
Ну, а как, каким научным термином можно было бы обозначить то, что мучило его в связи с находкой на чердаке дома Филимоновой? Может быть, все это ему только приснилось?
Он старательно вспоминал события той ночи. Заведение Молодухина. Появление встревоженного Евсея. Второй подъезд. Чердачный люк. Ящик с книжной рухлядью. Самодельная постель у остывающего дымохода. Стопки книг вместо подушки;.. Неужели и это ему только: примерещилось?.. Нет, не примерещилось! Он голову может, отдать на отсечение, что все это именно так и было. Ну, а потом? Потом он, видимо, вздремнул неловко во сне повернулся; его самодельная подушка расползлась, он проснулся, стал скуки ради просматривать курс лекций церковного права и обнаружил вплетённый в эти лекции второй выпуск «Друзей народа». Правда, он очень торопился, он не мог себе позволить даже полистать эти драгоценные страницы, но он ведь ясно помнит заглавный лист; «Что такое „друзья народа“ и как они воюют против социал-демократов? Второй выпуск»! Еще несколько дней тому назад он бы утверждал это самым решительным образом… Но эта проклятая память!. Она ему стала то и дело изменять, Перед ним все рельефней и убедительней возникал один из залов Музея Ленина и маленькая аннотация над одной из тетрадок «Друзей иарода». И в этой аннотаций определенно было написано, что первые публикации «Друзей» появились только в середине девяносто четвертого года.
Как же он мог найти на чердаке вторую часть в марте девяносто четвертого?.. А вдруг вся эта находка ему только приснилась?..
У него хватало самоконтроля, чтобы признаться себе, что с первых чисел января ему не раз являлись самые настоящие галлюцинации. Даже в тюрьме. Он несколько раз в ночной тиши обнаруживал вдруг над собой заплаканные лица Галки и Оли или Александру Степановну, сидящую у его изголовья на невесть откуда оказавшемся в камере белом, крашенном масляной краской табурете. Он начинал кричать, чтобы они его не покидали, что он без них не может, пытался вскочить с койки, и тогда внезапно оказывалось, что его крепко держит за руки кто-нибудь из надзирателей, а кругом привычная обстановка одиночки и смрад от параши… И никого из близких…
А Галю он вдруг увидел рядом с собой во время первого допроса в жандармском управлении. Он сидел на стуле перед подполковником, который вел допрос, а она внезапно возникла сзади него, погладила его по голове, что-то очень неразборчиво шепнула и скрылась за шкафом с «делами». Он даже не вскрикнул тогда от удивления, потому что сразу понял, что она ему только мерещится: сказывалось одиночное заключение.
II
В этих случаях все было для него ясно. Но насчет «Друзей народа» он никак не мог прийти к определенному выводу. Если бы удалось вспомнить, когда Ленин написал эту работу. Если в тысяча восемьсот девяносто четвертом, то, конечно, нельзя было найти уже отпечатанный и переплетенный экземпляр в начале этого года. А может быть, Ленин написал ее в прошлом году?.. Но чем больше Антошин напрягал память, тем больше он приходил к убеждению, что Ленин написал эту работу в девяносто четвертом году. Значит, находка и впрямь только приснилась Антошину?.. И не было человека, у кого можно было бы уточнить этот вопрос, и от этого можно было сойти с ума… Надзиратель Внучкин, в крепких руках которого он несколько раз оказывался посреди ночи, как-то сказал ему, что он кричал про каких-то друзей и чтобы какая-то Александра Степановна ему что-то такое сказала, а что именно, надзиратель припомнить не мог…
А Антошина эта неизвестность мучила, потому что если там, на чердаке, действительно закопана эта книжка, то он не имеет права оставлять ее там до своего освобождения и должен принимать какие-то экстренные меры… Какие меры?.. Какие меры он мог принять, чтобы спасти эту книгу для науки, для миллионов ее будущих читателей?.. Может быть, бежать из-под стражи, пока не поздно?.. Но когда бежать? Каким образом?..
И еще один провал в памяти не давал Антошину покоя. Это началось в ночь со второго на третье января. Он лежал в сильной простуде после того, как ходил с Илюшей Фадейкиным смотреть на человека, который искал место лакея. Уже в подвале давно видели третьи сны, когда Антошина резанула нечаянно всплывшая в памяти фамилия. И все, что было с нею связано, было настолько страшно и грозило такими опасностями революционному подполью, что Антошин не мог себе позволить дожидаться утра. Нужно было немедленно, сию же минуту одеваться, бежать в Зойкины меблирашки, разбудить Конопатого, и чтобы тот, не медля ни минуты, тут же принимал меры. Он накинул на себя полушубок и стал дрожащими от нетерпения руками натягивать валенки, когда проснулась Ефросинья, увидела возившегося со своими валенками что-то возбужденно бормотавшего Антошина, вскрикнула и вместе с проснувшимся от ее крика Степаном насильно уложила его снова в постель. А Антошин отбивался, кричал, чтобы ему не мешали, потому что дело идет о судьбах сотен борцов за рабочее дело и он не имеет права дожидаться до утра… Но его все же удержали в постели, и он вскоре снова потерял сознание, потому что у него была температура свыше сорока…
А утром он помнил только, что порывался бежать куда-то посреди ночи и что-то кому-то сообщить очень важное, но что именно, так и не смог вспомнить ни тем утром, ни впоследствии, вплоть до последнего его тюремного свидания накануне бегства.
Но об этом мы еще расскажем в свое время.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
I
Антошин ожидал суда, который по крайней мере на несколько лет должен был решить его судьбу. Готовился, как мог. Еще и еще раз обдумал свое положение и понял, что если он вздумает давать правдивые показания о том, что связано с его жизнью до рокового дня Нового года, то его свободно могут запрятать в сумасшедший дом.
Собственно говоря, только сумасшедшего дома Антошин по-настоящему и боялся. К возможности попасть на каторгу или в ссылку в более иле менее отдаленные места он относился не столько с опасением, сколько с любопытством. Его, пожалуй, как это ни странно, чем-то даже радовала перспектива получить каторжный приговор, Полит-каторжанин! Звучит здорово! Бывший политкаторжанин Георгий Антошин! Великолепное сложносочетание. Мальчишество? Может быть. Скорее, все же романтика. Миллионы ровесников, старших и младших братьев и сестер Антошина остро и безнадежно завидовали тем, кому выпало трудное и высокое счастье быть зачинателями рабочего движения, первыми солдатами Российской социал-демократической рабочей партии (большевиков).
Это, конечно, никак не означало, что Антошин собирался переть на рожон. Его тактика по-прежнему состояла в том, чтобы отрицать все, что не могли доказать представители обвинения.
Он твердо решил разыгрывать, из себя на суде рядового рабочего, работающего над своим самообразованием и не связанного, ни с одним подпольным кружком, ни с одним революционером. Но, пусть это и было не совсем последовательно, на свое последнее слово он возлагал совсем другие задачи.
Четыре дня подряд, с утреннего подъема и до вечерней проверки, Антошин до полного изнеможения шагал взад и вперед по своей одиночке, продумывая, оттачивая, дополняя и запоминая свою речь на последнем заседании своего будущего процесса. Пять шагов вперед по диагонали, в обход параши и табуретки, и пять шагов назад, пять вперед и пять назад…
Его стала мучить бессонница. Он просыпался вскоре после полуночи и до рассвета ворочался на койке с боку на бок, со спины на живот, садился, свесив ноги на холодный пол, стараясь довести себя до состояния усталости, уставал, ложился, но вскоре снова просыпался, и все начиналоеь сначала.
На пятые сутки Антошин, придя в полнейшее отчаяние, слез во втором часу ночи с койки и стал, в темноте, то и дело натыкаясь то на столик, то на табуретку, то на парашу, бродить взад и вперед пр отвратительно гулкой камере…
Открылся глазок – тусклый светло-оранжевый четырехугольничек.
– Чего топаешь? Спать!
Это был голос надзирателя Внучкина, доброго.
– Не спится, – сказал Антошин.
– А это никого не касается. Tы ложись и спи.
По голосу Внучкина было видно, что, ему очень скучно.
– Ты на суде когда-нибудь бывал? – спросил его Антошин, переходя на доверительный щепот. – Не, – прошептал в ответ Внучкин. – В суды – это конвойная служба, а наше, дело – при тюрьме… Ты спи!.. Я кому говорю!. Ты моментально ляжь и спи!..
– А можешь ты себе, господин надзиратель, представить будто ты, судья или, скажем прокурор? – продолжал Антошин, не обращая внимания на приказания Внучкина.
– Тише, черт! – свирепо прошелестел тот в глазок. – Не, не могу… Образование не позволяет… Рылом не вышел…
– У тебя свободное время найдется, минут десять?
– Спать ложись! – отвечал надзиратель с неуверенной строгостью. – Что мне, старшому докладать, что ли?
– Не доложишь, – сказал Антошин. – Не такой ты человек, чтобы докладывать.
Внучкин тяжко вздохнул, сокрушаясь, видимо, по поводу своего мягкого характера.
Он постоял молча, снова вздохнул, не закрывая глазка, ушел в самый конец коридора, вернулся назад и еле слышно продышал в глазок:
– Ну, есть у меня, скажем, время…
– Алексей Лукьяныч, – сказал тогда Антошин. – Ты себе представь, будто ты председатель судебной палаты, или прокурор, или еще кто-нибудь в таком роде, а я тебе буду свое последнее слово говорить, будто я на суде. Понятно?
По ту сторону железной двери воцарилось на долгую минуту молчание. Задвижка глазка закрылась, снова послышались удаляющиеся шаги надзирателя, потом – приближающиеся. Около двери, за которой томился, переминаясь с ноги на ногу, Антошин, шаги затихли. Прошла еще минута и еще одна. Снова, на этот раз совершенно бесшумно, будто смазанная, открылась задвижка глазка, и Внучкин шепнул:
– Валяй!.. Только чтобы тихо!.. А то выгонят меня, куда денусь!
На мгновенье в невидимой двери возник светло-оранжевый четырехуголъничек и сразу пропал, потому что глазок накрепко закрыло от коридорной могильной тишины большое, хрящеватое, покрытое седоватым пушком желтое ухо надзирателя.
– Господа судьи! – начал Антошин шепотом, и опять блеснул оранжевый квадратик.
– Ты мне не дуй в ухо! Щекотно! – продышал надзиратель. Глазок снова утонул во мгле.
Антошин чуть отодвинулся в глубь камеры.
– Господа судьи! – повторил он и вдруг почувствовал, что его охватывает дрожь, словно он и впрямь выступает перед судьями со своим последним словом. Кого убеждать в своей правоте? Вас? Смешно! Вас потому и поставили судить революционеров, что вы сознательные контрреволюционеры. Строй, который вы пытаетесь подпереть виселицами и каторжными тюрьмами, давно прогнил и обречен на гибель. (Эта фраза так нравилась Антошину, что он ее тут же и с еще большим чувством повторил.) Да, строй, который вы пытаетесь подпереть виселицами и каторжными тюрьмами, давно прогнил и обречен на гибель. Но агитировать я вас не буду. Уж вы-то вдоволь наслушались последних слов, и уж кому, как не вам, понимать, что правда на нашей стороне и что история работает на революцию. А если вам это все еще непонятно, затребуйте соответствующие судебные дела и почитайте. Лично я особенно рекомендую речь на суде рабочего Петра Алексеева. Очень хорошая речь. Лучше не скажешь.
II
Вот вы сидите здесь, в высоких своих креслах, важные такие, сытые, гордые. Судите. У каждого ордена, высокие чины. Дворяне. У кого есть имение, гордится имением. У кого нет имения, мечтает об имении. Кто родовитый, хвастает своим старинным родом. Кто не родовит, мечтает, чтобы его считали столбовым дворянином. Над вами во всю стену портрет царя-императора. И вам под этим портретом спокойно: вы его защищаете, а он вас. Ведь вы как думаете? Вы думаете: на наш век царского строя хватит, а что будет, когда нас не станет, на это нам плевать. Вы думаете: после нас хоть потоп, и тут-то вы, господа, и ошибаетесь, очень жестоко ошибаетесь! Потоп, святой революционный потоп придет не после вас, а еще при жизни большинства присутствующих на моем процессе. Не пройдет и четверти века. Вы еще будете тогда довольно крепкими стариками, а то и просто пожилыми людьми. Вот поэтому-то и мне так занятно следить за вашими спокойными лицами, за вашим уверенным поведением, что я ясно вижу вас совсем-совсем иными. Вы сейчас спокойны, а станете ужасно нервными. Сейчас вы горды, а тогда у вас будет взгляд, как у кролика, – робкий такой, заискивающий. Вы будете скрывать, что когда-то были важными царскими, чиновниками, что у вас были большие чини, имения, знатная и богатая родня. Вы будете мечтать о родственнике – рабочем, крестьянине, служащем, продавце в лавке, пожарном, сапожнике, портном, на худой конец – даже о золотаре, мечтать так, как сейчас мечтаете о том, как бы вдруг оказаться родственником царя, или министра, или миллионера-фабриканта. Вы будете искать благосклонного взгляда вашей бывшей горничной, вы будете просить рекомендации у вашего бывшего кучера, будете стараться подружиться с вашей бывшей прачкой. Ваши дети будут стыдиться вас. Кое-кто из них будет даже пытаться пробраться в ту партию, которая сейчас еще только складывается, но которая, не пройдет и четверти века, станет во главе революционной рабоче-креетьянской России.
Вы спросите, где доказательства, что я не выдумываю то, что только что сказал? Прямых доказательств, как вы сами прекрасно понимаете, у меня нет и быть не может! Прямые доказательства свалятся вам на голову тогда, когда вы в них уже не будете нуждаться. Но одно доказательство, назовем его косвенным, я вам все-таки дам. Я вам подскажу одно событие. Когда оно сбудется, это послужет вам доказательством, что все остальное, что я вам предсказал, тоже сбудется, что я знаю, о чем говорю.
Так вот, я хочу вам сказать о смерти одного человека, очень, хорошо вам известного. Он умрет совершенно естественной смертью, без всякого содействия со стороны, террористов.
В нынешнем, тысяча восемьсот девяносто четвертом году, – к сожалению, не могу сказать, в каком точно месяце, но никак не позже ноября, – умрет в Крыму, – в Ливадии, в своем летнем дворце император и самодержец всероссийский Александр Александрович Романов…
Тут они меня; конечно, сразу лишат слова, – прошептал в заключение Антошин, – Поэтому я больше не придумывал?.. Ну как понятно?..
Далеко не сразу засветилась светло-оранжевая дырка глазка.
– Не, – прошептал наконец Внучкин, – Говоришь, тебе известно, будто в нонешнем году его императорское величество соизволит помереть? А тебе это откеда известно?
– Значит, известно, раз говорю.
– Это никому не может быть известно. Это на тебя одиночка действует с непривычки, вот у тебя ум за разум и заходит… Но за такие слова тебя, брат!..
Внучкин помолчал и добавил:
– Это твое счастье, что тебе не приведется сказывать свое последнее слово… А то, я так полагаю, за такие слова – петля на шею и будь здоров! Это как пить дать… Счастье твое, что у меня карахтер слабый… Другой бы обязательно доложил по начальству. Моментально на тебя железа понавешают, а потом и самого, под перекладинку, на свежий воздух.
– Это почему же не придется сказывать? – рассерднлся Антошин, которйй, говоря по совести, ожидал, что его речь произведет более глубокое и разностороннее впечатление на надзирателя. – Обязательно скажу, а дальше будь, что будет.
– А где ты ее сказывать будешь? – с явной насмешкой прошелестел Внучкин. В нужнике или где?
– В зале суда. На своем процессе, вот где!
– Тише! Тебя же честью просят, тише!.. Да ты что, с неба свалился? Разве вашего брата, политического, судят? Вашего брата, брат, без суда, пo указу государя императора…
Так и не дождавшись возражения со стороны оглушенного его словами Антошина, Внучкин почему-то вздохнул, громко, на весь коридор, прикрикнул на него: «Спать! Кому сказано!», со скрежетом, на сей раз никого не остерегаясь, задвинул задвижку глазка. Послышались и замерли вдали размеренные шаги Внучкина. Стало совсем тихо.
А Антошин еще долго простоял, упершись горячим лбом в холодное железо двери. Ему не было обидно, что он зря готовил свое последнее слово.
Обидно было другое: снова, в который уже раз, Антошина подвела память, которой он до января этого года имел все основания гордиться. Ведь знал же он давно, еще со времен детдомовского кружка, что со второй половины восьмидесятых годов и приблизительно до тысяча восемьсот девяносто седьмого года царское правительство решилось только на один открытый политический процесс – суд над первомартовцами в 1887 году, тот самый, который в числе других обвиняемых приговорил к повешению Александра Ильича Ульянова. Остальные политические дела решались в тиши кабинетов, за мрачными стенами жандармских управлений, и приговоры выносились без суда, в административном порядке, «по высочайшему повелению».
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
I
За все время пребывания под стражей Антошин всего дважды удостоился допроса. В жандармском управлении. Оба раза его допрашивал подполковник по фамилии не то Порожин, не то Порошин, пожилой, тощий, тошнотворно дружелюбный. Но присутствовали при допросах разные товарищи прокурора. При первом допросе полный, в летах, нервный и мешковатый. Как его звали, Антошину так и не привелось узнать. При втором – изящный молодой человек с умным и холодным лицом по фамилии Лопухин. На первом допросе Антошину предъявили протокол обыска, спросили объяснений насчет обнаруженной у него литературы и рукописных листовок. Он сказал, что и листовки и брошюры ему дал на сохранение один человек. Фамилия и адрес этого человека? Нет, он отказывается сообщить фамилию и адрес этого человека. Ему предъявили для опознания несколько фотокарточек, в том числе фотографии Фадейкина, Симы Артемушкиной и Тимоши Коровкина. (Значит и их арестовали! Какая досада!.. Хорошо, что фотографии Фени не было. Значит, с Феней обошлось благополучно. Значит, не все еще на Минделе потеряно. Антошин в Феню верил: она не ударится в кусты.)
Он сказал, что никого – из лиц, изображенных на фотографиях, признать не может. Ни с кем из них он никогда не встречался. Уверен ли в этой господин Антошия? Господин Антошин был в этом уверен. Что господин Антошин может сказать о так называемой «Группе рабочих и работниц»? Господин Антешин впервые слышал о существовании такой группы, вообще каких бы то ни было групп. В каких отношениях господин Антошин состоял с покойным Розановым! Сергеем Авраамиевнчем? Ни в каких. Покойный Розанов С. А. действительно был некоторое время его соседом; по двору, но никакого общения с ним не имел. За несколько часов до своей смерти покойный Розанов С. А, попросил позвать к нему кого-нибудь из соседей по двору. Позвали его, Антошина. Зачем его вызывал покойный Розанов С. А.? Это ему неизвестно. Вероятно, хотел попросить его о чём-то, но не успел, потому что почти сразу по появлении Антошина в его номере покойный Розанов С. А. впал в беспамятство и вскоре, не приходя в сознание, скончался. В каких отношениях господин Антошин находился с Ильей Фадейкиным, Серафимой Артемушкиной и Тимофеем Коровкиным, работающими на фабрике Густава Минделя и компания? Господин Антошин впервые слышал эти фамилий.
Задав с таким же успехом еще несколько вопросов, подполковникг пожал плечами и позвонил в колокольчи. Пришел конвойный солдат и отвел Антошина в тюрьму.
Второй допрос состоялся месяца через два.
Изящный и молодой товарищ прокурора поставил Антошина в известность, что он привлечен к ответственности по 252-й статье: Уголовного уложения, по которой за участие в сообществе, имеющем целью ниспровержение существующего строя в более или менее отдаленном будущем, приговариваются к каторжным работам от четырех до восьми лет.
– К каторжным работам? – почему-то переспросил Антошин.
– Ну, каторга не каторга, а несколько лет тюремного заключения и ссылки вам обеспечено.
Ему снова предъявили взятую при обыске литературу и листовки. Он повторил объяснение, данное на первом допросе, и снова заявил, что не намерен сообщать фамилию и адрес лица, которое оставило их у него на сохранение.
Ему предъявили красный карандаш. Тот, самый, которым он писал свои листовки. Его вместе с литературой и листовками обнаружили в сундучке во время обыска. Спросили, не этим ли карандашом господин Антошин писал предъявленные ему рукописные листовки. Господин Антошин ответил, что никаких листовок никогда не писал, а красный карандаш хранил в своем сундучке потому, что в дальнейшем собирался пойти работать по плотницкой части. И вообще, он свой арест и содержание под стражей считает незаконным и ни на чем не основанным и от дальнейшей дачи каких бы то ни было показаний решительно отказывается.
Его пробовали отговорит от подобного поведения, обращали его внимание на губительные его последствия. Но Антшния молчал.
Тогда ему дали ручку с пером, листок бумаги и попросили изложить свой отказ от дачи показаний в письменном виде.
Довольный тем, что допрос подходит к концу, и не подозревая никакого подвоха, Антошин изложил свой отказ в письменном виде. И только он передал этот документ подполковнику, как понял, что сам себя выдал. Орфография а его заявлении в точности совпадала с орфографией, которой был написан текст всех рукописных листовок онаруженных в его сундучке. То же разительное пренебрежение буквами «ять», «твердый знак» и «десятеричное»! Надо было во что бы то ни стало уничтожить, порвать на мелкие кусочки, проглатить этот предательский документ! Антошин прикинулся, будто вспомнил что-то важное.
– Можно мне на минуточку мое заявление обратно? – обратился он к подполковнику. – Хочу дописать одно важное соображение. Увы! Он имел дело не с дураками.
Подполковник пробежал глазами документ, на котором еще не успели просохнуть чернила, умилено ухмыльнулся и промурлыкал:
– Нет, зачем же вам беспокоиться, господии Антошин! Чистая ведь формальность… Бумажка ведь только для подшивки к делу… Не так ли, господин прокурор?
Товарищ прокурора, также ознакомившись с заявлением господина Антошина, кивком головы согласился с мнением подполковника, и заявление было вложено в «Дело по обвинению Антошина Е. В. и т. д.».
– Будем считать допрос законченным? – спросил подполковник, потягиваясь и ничуть не скрывая своего полнейшего удовлетворения.
– Пожалуй, – сказал молодой человек и улыбнулся самыми кончиками губ.
Постучался и вошел в кабинет немолодой канцелярский чиновник с пакетом:
– Просили вручить господину Лопухину.
Молодой товарищ прокурора взял пакет, кивнул канцеляристу, стал аккуратно вскрывать конверт перочинным ножичком. Антошин с любопытством глянул на Лопухина: где он слышал эту фамилию?
Лопухин пробежал глазами содержание бумаги, аккуратно сложил ее, не торопясь вложил в конверт. Судя по всему, она к делу Антошина касательства не имела.
– А очень жаль, – наставительно продолжал Лопухин, обращаясь уже к Антошину. – Вы производите впечатление интеллигентного и способного молодого человека. При желании вы безусловно смогли бы с течением времени сделать неплохую и почетную карьеру, не вступая в безумный и преступный конфликт с исконными устоями государства Российского. Интеллигентный молодой человек из крестьян, если он…
– Извините меня, пожалуйста, господин Лопухин, – перебил его Антошин, который вспомнил наконец, откуда ему знакома эта фамилия. – Ваши инициалы А. А.? Кажется, вас зовут Алексей Александрович?
– С вашего позволения именно А. А., – с некоторым удивлением ответил товарищ прокурора. – Надеюсь, в этом обстоятельстве нет ничего порочащего меня?
– Тогда у меня имеется для вас небольшой разговор с глазу на глаз, сказал Антошин. – «А. А.»!.. Как это я сразу не догадался!..
– Вы разрешите? – учтиво обратился Лопухин к подполковнику.
– Пожалуйста, сударь мой распоряжайтесь, как у себя дома. А мне как раз надо кой к кому сбегать на третий этаж.
II
Они остались наедине с Лопухиным. Товарищ прокурора приготовился слушать. Он был заинтригован.
– Слушаю вас, господин Антошин.
– Господин Лопухин, – сказал Антошин, – долг платежом красен. Комплимент за комплимент. Вы тоже интеллигентный человек и тоже достаточно молодой. Правда, вы не крестьянского происхождения, но я буду исходить из того, что толковые люди, умеющие трезво смотреть в будущее, имеются и среди привилегированных слоев населения.
Лопухин слушал с каменным лицом.
– Вы мне сделали немалый комплимент, – продолжал Антошин, – высказав предположение, что я мог бы при желании сделать неплохую карьеру…
Лопухин любезным кивком подтвердил свои слова.
– В отношении вашей карьеры, господин Лопухин, я могу выразиться более определенно. Без применения сослагательного наклонения. Я знаю, что вы сделаете прекрасную, сказочную, с вашей точки зрения, карьеру…
Лопухин смотрел на Антошина, не скрывая иронии.
– …Меньше чем через десять лет вы, господин Лопухин, станете директором департамента полиции…
Лопухин не выдержал, рассмеялся:
– Вы так полагаете, господин Антошин?
– Я в этом уверен. Я это твердо знаю. Не расспрашивайте меня, как я это узнал, но в тысяча девятьсот втором году вас назначат директором департамента полиции. И тогда вы, конечно, вспомните обо мне и согласитесь, что я знал, о чем говорю…
– Впервые в жизни встречаюсь с живым пророком! – усмехнулся Лопухин.
– Я вполне нормальный человек, как вы видите.
– Признаться, господин Антошин, мне впервые за всю мою прокурорскую практику приходится сталкиваться с такой оригинальной, я бы даже сказал, вычурной лестью. Вы конечио, понимаете, господин Антошин, что даже такое лестное пророчество не окажет никакого влияния на мою точку зрения насчет содеянных вами государственных преступлений?
– Не сомневаюсь. Но когда вы станете директором департамента полиции, вспомните, пожалуйста, обо мне. Согласитесь, это назначение будет серьезным доказательством того, что я достаточно квалифицированно предсказываю будущее.
Лопухин молча улыбнулся.
– Так вот, запомните, господин Лопухина года через полтора после вашего назначения мы проиграем войну с Японией, еще через год разразится первая русская революция, а в девятьсот семнадцатом – вторая. Вторая победит окончательно и навсегда. Имейте это в виду, господин Лопухин, и сделайте в свое время, обязательно в свое время, а не позже, соответствующие выводы. В конечном счете вы все-таки для царского прокурора производите достаточно приличиое впечатление…
– Все?. – спросил Лопухин после короткого молчания.
– Все, – сказал Антошин, вставая со стула…
Как известно работающий в тысяча восемсот девяносто четвертом году товарищем прокурора Московской судебной палаты Лопухин А. А. действительно был назначен в тысяча девятсот втором году директором департамента полиции. Он, видимо, сделал для ce6я очень важные и далеко идущие выводы из революционных событий 1905–1907 годов. Bо всяком случае, в тысяча девятсот восьмом году, во время своего пребывания за границей не то в отпуске, не то в служебной командировке, директор департамента полиции Лопухин А. А… выдал тамошней революционной эмиграции полицейскую тайну первостатейной важности. Он заявил и доказал, что один из вождей эсеровской партии, бессмемиый руководитель ее Боевой организации инженер Евно Азеф с первых шагов своей революционной деятельности является высокооплачиваемым агентом охранного отделения, провокатором номер один тогдашней России, одним из крупнейших предателей времен и народов…
В беседе с автором этих строк Антошин высказал предположение, что этот из ряда вон выходящий поступок А. А. Лопухина, возможно, в какой-то степени имел своим исходным пунктом разговор, который летом тысяча восемьсот девяносто четвертого года в кабинете подполковника Московского губернского жандармского управления не то Порожина, не то Порошина состоялся е глазу на глаз между подследственным Антошиным Е. В. и молодим товарищем прокурора Лопухиным А. А.
Автор этих строк отнюдь не берет на себя смелость ни подтверждать, ни опровергать это предположение, но представить его на суд читателей считает себя обязанным.
III
Перестукиваться с соседями не было никакой возможности: по обе стороны его камерй размещались уголовники. На прогулки его водили в одиночку. Раз в день по полчаса… В дворике, по кругу. В середине надзиратель, как пуп земли, а вокруг него Антошин, один-одинешенек. Топ-топ, топ-топ! Круг за кругом, круг за кругом. И надзиратель, медленно, но неуклонно вращающийся вокруг своей оси, ни на миг не выпуская Антошина из-под наблюдения, как телескоп, который движется часовым механизмом, синхронно с видимым движением наблюдаемого небесного тела.
И хоть бы с кем-нибудь обменяться несколькими словами, хоть приветствием!.. Топ-топ, топ-топ» Круг за кругом, круг за кругом…
И вдруг как-то, когда Антошин уже стал привыкать к своему одиночеству, он вдруг во время прогулки услышал: – Егор!.. Ан-то-шииин!.. Здорово, Ero-o-op!.. Я на пятом этаже-е-е!
Это кричал Фадейкин!
– Антошин стремительно повернулся на голос Фадейкина, но надзиратель заорал:
– Отставить!.. Не смотреть!.. В камеру шагом ар-рш! Антошин не стал его слушаться. Пока надзиратель, стуча саиогама по пыльному булыжнику, бежал к нему, чтобы заткнуть ему глотку и утащить обратно в камеру, Антошин успел разыскать заветное окно на пятом этаже и увидел Фадейкина который устроился, видно, на столе или на плечах товарища по камере и потому был очень хорошо виден почти по пояс. Фадейкин кричал ему, махал рукой:
– Какое твое здоровье, Его-о-ор?.. За меня не сомне-вайся-а-а, у меня все в аккурате-е-е!.. Ты за Илюшку Фадейкина не беспокойся!..
А Антошин тоже махал ему и счастливо кричал на весь тюремный двор:
– Привет, Илюша, привет!.. Держись крепко-o! Наша возьме-е-от!..
За неисполнение приказания дежурного надзирателя он трое суток провел в темном и вонючем карцере на хлебе и воде и был на две недели лишен прогулок. Но он об этом не сожалел. Игра стоила свеч.
Тем более что лишение прогулок носило теперь чисто психологический характер: приговор «По высочайшему повелению» был уже Антошину вынесен, объявлен в канцелярии начальника тюрьмы. Теперь еще несколько дней, и его из тюрьмы, где он находился в предварительном заключении, переведут в другую, где ему предстоит отбывать свой срок до ссылки на поселение в Сибирь или еще какую-нибудь глушь.
За два дня до перевода его вызвали на свидание.
IV
– Антошин! – распахнул дверь его камеры надзиратель. – Пожалуйте на свидание. До вас пришла ваша невеста и при ей какая-то рыженькая малюточка.
«Рыженькая малюточка» – это, конечно, Шурка. А вот кто объявился его невестой? Неужели Дуся?..
Полутемная комнатка свиданий, разрезанная на две части двумя частыми металлическими сетками. По ту сторону сеток Шурка и какая-то молодая женщина. Боже мой, да это ведь Феня! Ну и отчаянная же девчонка!.. Прет прямо на рожон!.. Сказать бы ей несколько слов насчет ненужного риска. Нельзя: рядом с Феней – жандармский подпоручик. Прислушивается, сукин сын… Надо разыгрывать перед ним влюбленного жениха.
– Фенечка, дорогая, здравствуй! – говорит он ей. – Молодец, что навестила! И ты, Шурбчка, здравствуй!.. Ишь как вымахала за несколько месяцев! Совсем большая!
– Она теперь служащий человек, – говорит Феня и гладит Шурку по голове. С пасхи в ученицах у мадам Бычковой. Делов у нее по горло. Насилу отпустили. Ефросинья Авксентьевна еле выпросила: будто бы дед Шуркин помирает… А то бы не отпустили…
– А твои как дела, Фенечка?.. Как Дуся?
Феня с Шуркой молча переглядываются. Потом Шурка тихо говорит:
– Умерла Дуся.
– Умерла?! Когда?! Каким образом?.. Ужас какой!..
– Уже пятый месяц, как померла, – уклончиво, не глядя Антошину в глаза, объясняет Феня. – Простудилась и померла… Велела тебе на память цветок передать… Гераньку… Вот эту самую гераньку…
Шурка показывает Антошину из-за сеток что-то красненькое, мятое.
– Мы тебе, Егорушка, гостинцев принесли. Тебе через контору передадут, говорит Феня.
– И гераньку тоже, – шепотом подсказывает ей Шурка.
– И гераньку тоже, – повторяет вслед за Шуркой Феня.
– А как родители, Шурочка?
– А они живые. Что им сделается… Здоровые, кланяются… Тебе мамка на дорогу пирогов напекла. С мясом и с рисом. Вкусные. Тебе через контору передадут.
– Спасибо. А нюхательного табачку?
– Через контору передадут. Смех берет, что ты табак нюхаешь… Ровно дед какой? – смеется Щурка.
– А я уже совсем не молодой, – шутит ей в ответ Антошин. – Скоро на кашу переходить буду. Уже зубы не те… А книжки ты читаешь, Шурочка?
– Я сейчас, Егор, занятой человек.
– А ты все равно читай. Как только свободная минутка, ты сразу книжку в руки и читай.
– А я и читаю! – победоносно подмигивает Шурка, довольная, что ей удалось разыграть Антошина. – Что я, дура, что ли, чтобы не читать! Я читаю. Мне Полина, если хочешь знать, такую сказку достала, умереть мало! Будто бы Иван-царевич отправляется в дальние-предальние страны искать Жар-птицу, а ему навстречу…
– Шурочка, – останавливает ее Феня, – В другой раз расскажешь, У нас же времени в обрез.
– Вот дуреха так дуреха! – ругает самое себя Шурка. – Совсем я забыла! Тебе же Полина кланяется… Она говорит, – тут Шурка не выдержала, прыснула. Она говорит, ты умный и интересный!.
– Я на тебя, Фенечка, знаешь как надеюсь! – перебивает ее Антошин, чувствуя, что краснеет, как мальчишка. – Ты ведь у меня умница… Я верю, что ты за какое дело возьмешься, не отступишься уже от него…
– Не отступлюсь, Егорушка, – обещает ему, Феня. Ояа прекрасно поняла, на что Антошин, намекает, но, чтобы сбить с толку жандарма, добавляет: – Варежка тебе будут первый сорт, теплые, красивенькие и сразу две пары, и обе пары одинаковые: теряй, не хочу.
– Спасибо, Фенечка, – говорит Антошин. – А если тебе не хватит шерсти хорошей, иди к тому дядьке лысому на Толкучий рынок, аккурат возле самых Никольских ворот. Он тебе поможет подобрать подходящую… И недорого возьмет.
Про Толкучий рынок и шерсть тоже сказано специально для жандарма. Феня понимает, что Антошин советует ей не терять связи с Лысым, то есть с его тезкой, студентом Георгием Сидельниковым.
– Не люблю я лысых! – на всякий случай смеется Фенл. – Нам девушкам, больше кудрявые нравятся… вроде тебя.
Теперь они смеются все трое. Шурка, та прямо до слез. Вытерает глаза, и тут Антошин замечает, что указательный палец ее левой руки забинтован чистой тряпицей.
– Эге – говорит он, – да у тебя что-то с пальцем приключилось!
– А это она… – начинает Феня.
– Не надо, Фенечка! – всполошилась Щурка. – Ой, Фенечка, миленькая, хорошенькая, ну не надо!
Она готова от смущения провалиться сквозь пол.
– Ну чего ж тут, Шурка, такого особенного, чтобы стесняться?