из автоматов. Движение их замедлилось, но не остановилось. Оно и понятно. Пока впереди танки, они чувствуют себя уверенно. А танки уже совсем рядом. Похоже, что одно наше орудие они разбили, так как огонь ведет только то, которое ближе к нам.
Я не вижу, как Ненашев пускает в небо синюю ракету. Вижу только, как начинают менять курс и прицел своих орудий немецкие танкисты. Один танк вспыхивает, три других стреляют куда-то позади нас.
Оборачиваюсь. Сзади накатываются две “тридцатьчетверки”. Теперь картина иная. На этот раз 75-миллиметровые снаряды “Т-IV” рикошетят от лобовой брони наших танков, а их трехдюймовые снаряды прошибают немецкую броню, как картон. Загорается еще один немецкий танк. Оставшиеся два останавливаются и начинают пятиться, огрызаясь огнем. Откуда взялись наши танки? С воздуха я, когда шел на вынужденную, их не видел. Значит, хорошо замаскировались. А где-то здесь еще и противотанковая батарея.
Странно, но немецкая пехота, оказавшись между своими танками и контратакующими “тридцатьчетверками”, не выказывает желания отступить. Ясно. Слишком близко они подошли, и их достаточно много. Один хороший рывок, и они — в наших траншеях.
Однако наши танкисты, разделавшись с немецкими танками, переносят огонь на бронетранспортеры, по ним же бьет и уцелевшее орудие. Пулеметы бронетранспортеров замолкают. Немцам не до нас. Наши же пулеметчики, наоборот, усиливают огонь по наступающим цепям, теперь им никто не мешает. Мне кажется, еще немного, и немцы не сдержат, покатятся назад.
Внезапно слева раздаются близкие разрывы гранат, крики и беспорядочная стрельба. Что там?
— Черт! Ворвались в окопы все-таки, мать их! — ругается комбат.
Бросаюсь влево по ходу сообщения.
— Андрей! Назад! — слышу сзади крик Ненашева.
Но я уже у поворота траншеи. На меня выскакивают два немца. Впереди крепыш небольшого роста, фельдфебель с рыжими усами. Сзади высоченный, длинноногий и долгорукий верзила с лошадиным лицом и “одухотворенным” горящим взглядом. Ни дать ни взять “белокурая бестия” с фашистского плаката. Он на ходу перезаряжает автомат.
Фельдфебель напарывается на мою очередь и падает как сноп. Верзила спотыкается об него и тоже падает. Это спасает его от моей второй очереди, она летит впустую. Он быстро вскакивает, я снова жму на спуск, но ППШ молчит. Патроны!
Прыгаю на верзилу, целясь ему прикладом в голову. Тот ловко отскакивает, и мой удар приходится ему в грудь. Верзила падает навзничь.
В этот момент сзади гремит взрыв, и меня бросает прямо на немца. На какую-то секунду у меня меркнет в глазах, и это позволяет верзиле подмять меня под себя и схватить за горло. Обеими руками держа автомат за приклад и ствол, упираюсь немцу в кадык. Он хрипит, но его руки гораздо длиннее моих и не ослабляют хватки.
Неужели все? Выжить в бою против десяти “мессеров” и погибнуть на земле от грязных лап “белокурой бестии”! Но что делать? При мне “ТТ”, но одной рукой я его не передерну. Финка!
Бросаю автомат. Немец радостно урчит, но я выхватываю из-за голенища правого сапога нож и с силой бью фашиста в левый бок. Он ахает и сразу ослабляет хватку. Сбрасываю его с себя и бью еще раз, в шею. С этим — все.
Перезаряжаю автомат и одновременно массирую себе горло. Потом вытираю нож и снова сую его в сапог.
Как я мог забыть о нем? Ведь с самой Финской войны мы с Сергеем обязательно совали перед вылетом в правый сапог нож. Ребята смеялись: “Это они на тот случай, если снаряды кончатся. В рукопашную на “Юнкерсов” пойдут”.
Выглядываю за поворот траншеи и сразу прячусь назад. Там хозяйничают немцы. Их человек десять вместе с лейтенантом. Тот что-то командует, машет рукой в оба направления траншеи.
— Форвертс! Форвертс! Шнель! Шнель!
Бросаю гранату и сразу после взрыва выскакиваю за поворот. Бью вдоль траншеи длинной очередью. Сзади меня поддерживает еще один автомат. Оборачиваюсь через плечо: Ненашев! С другого конца траншеи набегают наши бойцы и добивают уцелевших немцев.
— Ну, гвардия, в сорочке ты родился! И в небе уцелел, и на земле. Я уже думал: все, накрыло тебя снарядом. А ты живой и шороху здесь наводишь.
Ненашев быстро распределяет бойцов по траншее, и они открывают плотный огонь по совсем уже близким немцам. Подбегают еще двое с “дегтярями”.
— Все! — кричит комбат. — Обойдемся без контратаки. Сейчас они залягут.
И точно. Не выдержав плотного пулеметного и автоматного огня, немцы ложатся, а потом начинают отходить назад. Автоматный огонь стихает, вдогонку бегущим бьют пулеметы и винтовки. Танки, ворча моторами, возвращаются на исходные позиции.
К Ненашеву подходит начальник штаба.
— Я уже доложил: атака отбита, мы дополнительных средств не привлекали.
— Уточни потери.
— Сейчас ротные сведения дадут.
По траншее проходит знакомый мне сержант. Я останавливаю его и отдаю ему автомат, неизрасходованный диск и гранату.
— Это — Жилина.
Через час в блиндаже собирается тот же состав. Не хватает убитого лейтенанта-артиллериста и одного раненого взводного. Зато пришли экипажи двух танков со своим командиром взвода, молодым лейтенантом.
В блиндаж входит Ненашев.
— Так, славяне. Получен приказ. Держаться до завтра, до двадцати четырех часов. Держаться сколько сил хватит и сверх того. Помощи не будет, рассчитывать следует только на себя. В двадцать четыре то, что от нас останется, должно отойти вот на этот рубеж.
Он показывает на карте новый рубеж обороны.
— Наша задача — затормозить движение дивизий Гудериана, заставить их развернуться раньше времени. Тогда их и причешут.
— Опять отступать!
— А что прикажешь делать? Против нас — танковая группа. Можно, конечно, всей дивизией лечь Гудериану под гусеницы. Только это его не остановит. Так что, славяне, поняли? Отход в двадцать четыре и ни минутой раньше!
— Отход, отход! Когда это все кончится? Надоело пятиться!
— В самом деле, гвардия, ты же по небу летаешь. Тебе сверху все видно. Что там насчет наступления, ничего не разглядел?
— Разглядел.
— И что же?
— Будем наступать, мужики, непременно будем. Не так скоро, как нам хочется, но и не так долго этого ждать, как Гитлеру бы того хотелось.
— Интересно, как это все будет происходить?
— Ясно одно: нелегко это будет. Дай-ка гитару.
Перебрав струны, я запеваю:
— От границы мы землю вертели назад, было дело сначала. Но обратно ее раскрутил наш комбат, оттолкнувшись ногой от Урала…
Вслушиваясь в слова песни, Ненашев начинает разливать по кружкам самогон.
— Кто-то встал в полный рост и, отвесив поклон, принял пулю на вдохе, но на запад, на запад ползет батальон, чтобы солнце взошло на востоке.
Лейтенанты и танкисты шепчут про себя врезающиеся в душу слова Высоцкого, а я завершаю:
— Нынче по небу солнце нормально идет, потому что мы рвемся на запад!
— Вот и выпьем за то, чтобы солнце всегда всходило на востоке, — говорит Ненашев, поднимая свою кружку.
Меня несет, и я выдаю весь свой репертуар. От выпитого зелья я несколько теряю контроль над собой и выдаю слушателям такие вещи, как “Звезды” и “Последний бой”. Правда, спохватившись, удачно захожусь кашлем на строчке “вон покатилась вторая звезда вам на погоны”, а слова “четвертый год” заменяю на “который год”.
Когда я устаю, запевает комбат. Звучат больше народные и казачьи песни. Здесь и знаменитый “Черный ворон” — древняя песнь русских воинов, и “Вниз по. Волге-реке”, и “Любо, братцы, любо!”, и многое другое.
Снова гитара переходит ко мне. И снова в блиндаже звучат песни Высоцкого и Окуджавы.
Постепенно тяжелый день и выпитое берут свое. Голова становится свинцовой, пальцы уже не нащупывают струны гитары. Ненашев отводит меня к месту на нарах и через несколько минут сам пристраивается рядом.
Я засыпаю с мыслью, что мое дело здесь, в 41-м году, сделано. Значит, скоро домой, в девяностые годы. Интересно, как это…
Глава 20
Если человек служит в спецслужбе, в сердце его поселяется вероломство, а в душе — жестокость.
Р.Хайнлайн
— Товарищ гвардии капитан! Подъем! — слышу я знакомый голос и чувствую, как меня кто-то расталкивает.
Открываю глаза. Передо мной стоит мой ведомый. Гена Шорохов.
— Давай, командир, скорее. Полковник приказал: мухой! Живого ли, мертвецки ли пьяного, а доставь комэска.
— В самом деле, друг, собирайся скорее, — торопит меня Ненашев. — Немцы уже зашевелились. Не ровен час ударят, тогда уже не взлетите.
Он протягивает мне полную фляжку:
— Возьми в подарок. Это я специально для тебя налил, когда ты его похвалил. Спасибо за все, за песни в особенности. Хороший ты мужик, Андрей! Живи, удачи тебе!
— И тебе, комбат, удачи!
Мы обнимаемся.
— Даст бог, еще встретимся, — говорит Ненашев.
Киваю, а сам думаю: вряд ли. Со мной ты, во всяком случае, уже не встретишься. Я свое дело сделал, мне пора домой.
Мы подходим к “У-2”.
— Куда летим, Гена?
— Под Починок.
— Ты не в курсе, — спрашиваю я Геннадия, — госпиталь куда перевели?
— В соседнее село. Мы над ним на посадку заходите будем.
Нам с Ольгой опять повезло.
В штабе мне не дают даже доложить о прибытии. Минут пять меня тискают в объятиях Лосев, Федоров и Жучков. Наконец мы садимся, Лосев закуривает, угощает меня и говорит:
— Честно сказать, я уже думал Николаева комэском назначать, когда он доложил, что ты с шестеркой схлестнулся. А когда твой голос услышал, решил, что у меня галлюцинации. Ну, Андрей, сто лет проживешь, раз из такого переплета выпутался!
— Это верно, Андрей, — подтверждает комиссар, — никто даже мысли не допускал, что ты жив останешься. Жучков сидит и репу чешет: кто же в этом квадрате трех “мессеров” завалил? На тебя, каюсь, даже я не подумал. Жди вечером в гости.
— Ладно, давай к делу, — говорит Жучков. — Ты как, работать можешь?
— Вполне. Руки целы, ноги целы, что еще?
— Вот и хорошо! Бери карту. Видишь расположение передовой дивизии Гудериана и ее тылы?
— Сам наносил.
— Сегодня первый вылет через сорок минут. “Колышки” пойдут месить эту дивизию. Твоя эскадрилья прикрывает. Второй вылет в двенадцать. “Су-2” пойдут долбить склады ГСМ. Прикроешь и их. Вот точки встречи. “Колышки” жди на высоте две тысячи, по “сушкам” я уточнюсь перед вылетом. Задача ясна?
— Задача-то ясна. Только машины у меня нет.
— Кто это тебе сказал? Хороши бы мы были, если бы комэска безлошадным оставили! Иди, принимай новую машину. Прямо с завода. Вчера вечером пригнали. Твой номер — семнадцатый.
— Как у Волкова?
— Как у комэска второй!
На стоянке я не успеваю подойти к новенькому “Яку” — меня перехватывает моя эскадрилья. Восторги плещут через край. С трудом утихомириваю их, чтобы поставить задачу.
Наконец я могу подойти к своей новой машине. На ней уже нарисована вся наша символика и красуется двадцать семь звездочек и корон.
Крошкин сияет, мнет мне бока (я уже начинаю уставать от этих проявлений восторга) и говорит:
— Командор, машина — зверь! Движок новый, модернизированный. Километров на тридцать-сорок в час больше даст. Клянусь мамой!
— Это хорошо! Только ты последнюю звездочку перекрась на корону.
Мы с Сергеем, Шороховым и Крошкиным сидим на плоскости “Яка” и ждем команды на вылет.
— Все-таки хорошо, что ты меня накачал перед вылетом, — признается Сергей. — Я когда увидел, что на тебя сразу шесть “мессеров” навалились, все на свете забыл и уже пошел в атаку. Потом вдруг как молотком по башке! Ведь он же специально вперед пошел, чтобы их всех на себя взять! Ведь об этом речь-то и шла! Умом понимаю, а сделать ничего не могу. Руки сами по себе машину ведут. Метров шестьсот всего оставалось, когда я заставил себя отвернуть и уйти в облака. Лечу, а перед глазами ты среди шести “мессеров” кувыркаешься. Докладываю, а вижу все то же. Только когда твой голос услышал, это видение пропало. Не знаю, Андрюха, как бы я смог жить, если бы ты не вернулся?
Зеленая ракета прерывает разговор. Ребята спрыгивают на землю и бегут к своим машинам, а я устраиваюсь в кабине и запускаю мотор.
“Мессеры” встречают нас сразу за линией фронта, но их связывают боем “ишачки”, взявшиеся неизвестно откуда. Спасибо за помощь. Мы идем дальше, к своей цели. В районе сосредоточения дивизии нас опять атакуют “мессеры”. По очереди, с разных сторон, на “колышки” заходят три эскадрильи. Но мы поспеваем всюду. До штурмовиков они не доходят.
Небо вспарывают трассы. Мечутся узкие тени “мессеров”. Привычная картина боя. Наши молодые уже ничем не уступают старичкам. Вот Комов заходит в хвост “мессеру” и договаривается с ним, что летать тому хватит, пора и на покой. Вот Сергей добавляет к своему счету еще одного. Однако жарко! Все-таки маловато для такой работы одной эскадрильи. Сейчас-то ребята держатся неплохо. А если такая нагрузка выпадет и в следующем вылете?
Так и получилось. В следующем вылете мы теряем Илью Пестова. И хотя за два вылета мы сбили восемь “мессеров”, все равно боль потери камнем ложится на сердце. Не радует и сбитый мной двадцать восьмой “мессер”.
После ужина собираемся в своей избе. Просторная комната. Вдоль стен тянутся нары. Мне выделено самое лучшее место, у стенки, рядом с печкой. Там уже дружно урчат во сне три пушистых комочка. Котята прижались друг к другу и уже не разобрать, где кончается один и начинается другой.
Сергей и Крошкин отодвигают от окна на середину длинный дощатый стол и начинают хлопотать вокруг него, таская чугунки с картошкой, миски с огурцами и капустой и прочую снедь. Опять застолье. Но деваться некуда. Ребята будут праздновать мое возвращение с того света.
Мои мысли возвращаются к вопросу: а сколько мне самому еще находиться здесь? Задание мною выполнено. Можно возвращаться “домой”, в свои девяностые годы. Сюда вернется настоящий Андрей Злобин. Интересно, как это все будет происходить? Тот раз я был изрядно на взводе и ничего не заметил. Может, и в этот раз так будет? Тогда более удобного случая, чем сейчас, им (кому же все-таки это “им”?) не представится. Впрочем, прошлая ночь была для такого дела еще лучше.
Внезапно меня потрясает страшная мысль. Настоящий Андрей Злобин должен будет командовать второй эскадрильей. И не простой эскадрильей, а волковской! Полк “сохатых”, дивизия “молний”. А фронтового опыта у него — кот наплакал. Что такое шестнадцать вылетов на Финской?
Ведь это у меня и 28 сбитых, и четыре месяца войны: четыре месяца фронтовой школы под руководством Лосева и Волкова. А у Андрея ничего этого нет. Чем он лучше Гены Шорохова? Гену мы десять дней учили на земле и только потом выпустили в бой. Кто же будет учить награжденного двумя орденами Красного Знамени, без пяти минут Героя Советского Союза, гвардии капитана Злобина? Он сам других учить должен! Чему сможет научить кого-то Андрей Злобин? Да он в первом же вылете не только сам погибнет, но и всю эскадрилью подставит!
От таких дум мне становится жутко.
Мне так и хочется вскочить и закричать, чтобы услышали те, неведомые мне люди, которые перебросили меня сюда, в 41-й год: “Не делайте этого! Оставьте все так, как есть!” Что же мне, в самом деле оставаться здесь до конца войны?
От этой мысли настроение мое никак не улучшается. Опять жертвовать собой? Да сколько можно! А Ольга? Как с ней? Придется вырезать ее из своего сердца. И бог знает, когда зарастет эта рана. А она? Как отнесется к ней настоящий Андрей Злобин? Нет, эта задача неразрешима!
Мои размышления прерывает появление командиров. Все дружно усаживаются за стол. Сергей разливает водку по кружкам. Лосев произносит тост:
— Выпьем за Андрея Злобина и поздравим его с днем рождения. Не с тем, когда говорят: второй раз родился, а с настоящим днем рождения. Он и сам, наверное, забыл, что вчера ему исполнилось двадцать шесть лет!
Меня поздравляют, а я, мало сказать, ошеломлен. Я шокирован. Это же надо! Я и сам не знал, когда мой день рождения. Идиот! Ни разу за эти пять месяцев не догадался посмотреть в свои документы. Знаю, что с пятнадцатого года, и ладно.
Комиссар таинственно улыбается и выходит в сени. Возвращается он с гитарой. Да с какой! Это старинный инструмент, явно сделанный одним из лучших мастеров. По периметру верхней деки идут красные звездочки, общим числом двадцать восемь.
— У аса и гитара должна быть соответствующая, — поясняет Жучков.
Со священным трепетом беру в руки драгоценный инструмент. А Федоров рассказывает, как они с комдивом неделю назад объехали все музыкальные магазины Москвы и только на Сретенке нашли то, что искали. Продавец магазина антикварных инструментов долго не хотел отдавать им гитару, все рассказывал, какой мастер ее сделал, какие виртуозы на ней играли. “Извини, не запомнил фамилий, все чудные какие-то, вроде Либертович-Стограммский”. И только когда Строев заверил его, что гитару они покупают для виртуоза воздушного боя и поэта-песенника по совместительству, продавец неожиданно отдал им гитару и даже сбросил треть цены.
— Ну, что ты нам споешь под новую гитару?
— Подарок сначала обмыть полагается, — отвечаю я, забирая инструмент.
У гитары чистый, глубокий, богатый тончайшими нюансами звук. Кажется, что резонируют не только деки, но и сам гриф. Не исключено, что она действительно побывала в руках знаменитостей, вроде какого-нибудь Дербалызкина-Поллитрова.
Сергей тем временем наполняет кружки. Мы выпиваем, и я задумываюсь. О чем спеть? Тему подсказывает Жучков:
— Я вот все думаю. Война кончится, это мы все знаем. Но ведь будет у нее последний день! Каким он будет, этот последний день войны?
— Хорошо бы он пришелся на май, — говорю я.
— Нет, к маю не управимся, — возражает Федоров.
— А я не говорю о мае 42-го. Пусть это будет май 43-го, даже 45-го! Почему май? В мае расцветает природа, хочется жить и любить. Самое время кончать войну. Но все дело в том, что это будет последний день войны. И в этот последний день прозвучит последний выстрел, и будет солдат, который погибнет от этого выстрела. Он так и не узнает, что война кончилась.
Я запеваю песню “О конце войны”.
— А все же на запад идут и идут батальоны, и над похоронкой заходятся бабы в тылу…
Когда все угомонились и мы стали укладываться, я спросил Сергея:
— Где Ольга, ты не в курсе?
— В Озерках госпиталь стоит. Рукой подать.
— Это хорошо. Завтра вечером навещу.
С утра делаем два вылета. Первый — на прикрытие переднего края под Рославлем. Наши две эскадрильи разгоняют полк “Юнкерсов”. Я с первого захода сбиваю ведущего, Гена Шорохов — еще одного. Сергей с ведомым поджигают еще одну пару. Мидодашвили бьет пятого. Этого достаточно. Третья эскадрилья бьет уже удирающего противника. Второй заход нам делать уже не на кого. Прикрытие исчезает, едва мы разворачиваемся в их сторону.
Во втором вылете идем на северо-восток. Сопровождаем штурмовиков. Они идут обрабатывать колонны Гудериана, вклинившиеся в нашу оборону. Пока “колышки” работают, к ним дважды пытаются прорваться “мессеры”, но, потеряв троих, оставляют эту затею.
Вернувшись на аэродром, пытаюсь проанализировать увиденное. Ясно, что главный удар танковой группы на Ельню проваливается. Хотя Гудериан и врубился в нашу оборону километров на пятнадцать, но его клинья похожи сейчас на сигарету, брошенную в сугроб: снег топит и сама гаснет. И в лоб, и с флангов колонны “T-IV” расстреливают многочисленные противотанковые батареи. Рвы и минные поля заставляют командиров дивизий маневрировать, искать обходы. А обходы приводят, как правило, в огневые засады, где их встречают противотанковые дивизионы.
Они откатываются назад, посылают вперед пехоту, а тех встречают наши танки. Наши “Т-34” — всюду. Такого их количества я еще не видел. Они гуляют по тылам немцев. Отсекают танковые колонны Гудериана от баз снабжения. Атакуют с флангов, расчленяют их. Словом, нашла коса на камень. Здесь, на подступах к Ельне, приходит конец славе танкового стратега Третьего рейха Гейнца Гудериана.
Зато под Рославлем, где наносится вспомогательный удар, картина иная. Немцы уже взяли Воргу и Екимовичи. Еще один удар наносится через Шумячи. Участь Рославля решена. Его придется оставить. Но это не страшно, дальше немцам не пройти. Между Рославлем и Починком — сплошные рубежи обороны. Идеальные условия для борьбы с танками. Если Гудериан вздумает повернуть туда, там его добьют окончательно. Операция по окружению нашей смоленской группировки срывается.
Я иду в штаб докладывать о результатах вылета. Обращаю внимание, что в штабе сидит незнакомый мне младший лейтенант с эмблемами чекиста. Выслушав мой доклад, Жучков говорит:
— Собирайся. Тебя вызывают в особый отдел армии. Вот посыльный сидит, за тобой приехал.
— Зачем это?
— Не знаю, товарищ гвардии капитан, — отвечает посыльный. — Я получил приказ доставить вас в армейское отделение Смерша, а зачем, мне не объяснили.
— Наверное, это связано с твоей разведкой группы Гудериана, — предполагает Жучков.
— А при чем здесь Смерш?
Жучков пожимает плечами.
— Я пойду переоденусь, вы подождете? — спрашиваю я младшего лейтенанта.
— Конечно, конечно, — соглашается тот. Он явно робеет перед гвардейскими летчиками.
Узнав, куда я еду, Сергей мрачнеет.
— Что-то, друже, мне это не нравится.
— Мне самому не нравится. Только что они могут мне предъявить?
— Э! Был бы человек, а статья у них найдется!
— Брось. Сейчас война идет. Им не до этого.
— То-то и оно, что война. Под военное время они что угодно приписать могут.
— Не думаю. Скорее всего я им нужен как свидетель по какому-нибудь делу.
— Это по какому же?
— Пути ЧК неисповедимы.
— Вот-вот! Комиссар знает?
— Нет. Он на задании, а Лосев — в штабе дивизии.
— Езжай, а я, как Федоров прилетит, подойду к нему.
Мы с младшим лейтенантом садимся на мотоцикл и едем в Починок, где расположен штаб армии. То, что посыльный приехал за мной один и преспокойно едет, имея меня на заднем сиденье мотоцикла, окончательно убеждает меня, что ничего серьезного в Смерше меня не ожидает.
Особый отдел армии расположился на окраине города в двухэтажном кирпичном доме. Мы с младшим лейтенантом проходим по коридору первого этажа и останавливаемся перед одним из кабинетов. Заходим в “предбанник”. Там сидят три солдата и старшина. Посыльный говорит мне:
— Вы раздевайтесь, товарищ гвардии капитан, у нас тут жарко, а я пока доложу.
Я вешаю куртку на гвоздь. Младший лейтенант проходит в кабинет, через минуту возвращается и показывает мне на открытую дверь:
— Проходите.
В кабинете за столом сидит лейтенант. Жгучий брюнет. Вьющиеся волосы, высокий лоб, густые брови, полные губы, томный взгляд. Одним словом, красавец-мужчина. Ни дать ни взять эстрадная звезда. Я представляюсь:
— Гвардии капитан Злобин.
Лейтенант не обращает на меня внимания и возмущенно кричит:
— Птицын! Почему он при оружии?
— Вы же не говорили…
— А вы на что? Порядка не знаете? Обезоружить! Быстро!
— Какого черта… — начинаю я, хватаясь за кобуру. Сзади меня хватают крепкие руки. Мою правую умело блокируют, расстегивают кобуру и извлекают “ТТ”.
— Ордена! — кричит лейтенант.
Старшина протягивает было руку к моей груди. Видимо, в моем взгляде он читает нечто такое, что заставляет его поспешно отдернуть руку и сделать шаг назад.
— Ладно, успеется, — говорит лейтенант и указывает на табурет.
Меня усаживают. Лейтенант кивает, все выходят и закрывают дверь.
— В чем дело, лейтенант? — спрашиваю я.
Тот не отвечает, листает какую-то папку. Минуты три он как бы игнорирует мое присутствие. Ясно. Хочет поиграть на нервах. Не на того напал. Достаю папиросы и закуриваю.
— Объясните, лейтенант, в чем дело? — повторяю я.
Лейтенант захлопывает папку и, улыбаясь, смотрит на меня.
— Объяснять будете вы, Злобин. А вот курить я вам не разрешал.
— А я не имею привычки спрашивать разрешения у младшего по званию.
— Ничего, это дело наживное. А сейчас рассказывайте.
— С чего начать? Со школьной скамьи, с училища, с Карельского фронта или с 22 июня?
— Не валяйте ваньку, Злобин! Говорите по существу. Рассказывайте все о своей подрывной деятельности, — он похлопывает рукой по папке. — И учтите, мы знаем про вас все.
Интересно, что он может такого знать? Взять сейчас и сказать ему всю правду! Сразу его кондратий хватит или он сначала поорет?
— Тогда зачем мне рассказывать, если вы все и так знаете?
— Вы, Злобин, плохо разбираетесь в наших законах и плохо представляете себе функции НКВД. Наша задача — не только и не столько разоблачить и покарать преступника, сколько дать ему возможность исправиться и облегчить свою участь. Я даю вам такую возможность, а вы не цените.
Правильно, не ценю. Интересно все-таки, проходят годы и десятилетия, а тактика у этого сословия не меняется. Они все время ищут дураков, которые клюнут на эту удочку, испугаются и начнут оговаривать себя и других. Ведь именно последнее понимается этими “слугами закона” под “помощью следствию”. И ведь что самое страшное, они таких дураков находят, иначе они давно бы отказались от этого метода.
— Вы правы, лейтенант. Я действительно не могу оценить всего гуманизма вашего предложения. Не могу по той простой причине, что не припомню за собой ничего такого, что можно было бы расценить как подрывную деятельность.
— Вот как?
— Да, так.
— Это ваше последнее слово?
— В данный момент да.
— Зря вы так, Злобин, зря, — сокрушенно качает головой лейтенант. — Я хотел как лучше. Значит, вы предпочитаете, чтобы я задавал вам вопросы?
— Да.
— Хорошо. Но учтите, с этого момента возможности облегчить свою участь чистосердечным признанием у вас уже не будет.
— Благодарю за заботу.
Лейтенант игнорирует мою фразу, встает из-за стола и несколько раз проходит по кабинету из угла в угол. (“Как по камере”, — невольно приходит мне в голову.) Сапоги его поскрипывают. Внезапно он останавливается у меня за спиной и быстро спрашивает:
— Кто дал вам задание распространять пораженческие настроения и восхвалять военную мощь Германии?
Вот оно что! Пораженческие настроения и восхваление противника — стандартный набор. Обвинение абсурдное, но интересно: откуда растут ноги?
— Это когда же и где я этим занимался?
— Здесь спрашиваю я! Извольте отвечать на вопрос.
— Хорошо. Мне никто не давал такого задания.
— Значит, вы действовали в соответствии с собственными убеждениями?
— Нет. Я убежден в обратном: войну мы выиграем, победа будет за нами.
— Это вы сейчас мне говорите. В другое время и в другом месте говорили совсем другое.
— Не припомню такого.
— Придется напомнить, раз у вас такая плохая память. Четвертого мая, в обществе командиров Красной Армии и студентов вузов, вы утверждали, что скорая война неизбежна, что нас ждут тяжелые бои с огромными потерями, как людскими, так и территориальными. Вы утверждали, что Германия — противник очень сильный и что победить ее невозможно. Что вы скажете на это? Было такое или нет?
Какая б… катнула донос? Впрочем, народу там было много, поди узнай, кто чем дышит. В чужую душу не заглянешь.
— Было. Не отрицаю. Вы вообще-то довольно точно передали тот разговор, за исключением одной детали. Я действительно говорил, что война вот-вот начнется, что она будет очень тяжелой, не такой, как Халхин-Гол или Финская кампания, что большие жертвы неизбежны…
— Значит, признаете?
— Признаю что? Что оказался прав?
— В чем прав?
— А что? Война началась не 22 июня, а 22 сентября? Или наши потери не исчисляются уже сотнями тысяч? Или это мы стоим у стен Берлина, а не немцы у стен Смоленска и Ленинграда? И Киев в наших руках? И Германия оказалась настолько слаба, что вообще непонятно, как они досюда добрались?
— Допустим, здесь вы каким-то образом оказались правы. А как быть с непобедимостью Германии?
— А вот этого я никогда не говорил, и вы не сможете этого доказать.
— А вы сможете доказать, что не говорили?
— А почему я должен это доказывать? Наше законодательство основано на презумпции невиновности. Доказывать должны вы.
— Хорошо. У меня есть показания свидетеля, что вы это говорили. Чем вы можете их опровергнуть?
— Хотя бы тем, что могу представить вам по меньшей мере трех свидетелей, которые покажут, что показания вашего свидетеля — ложь. Этого достаточно?
— Вполне. Кто ваши свидетели?
Лейтенант садится за стол и берет лист бумаги.
— Только не думайте, что сейчас из-за вас их будут разыскивать по всей стране, вплоть до оккупированных районов, — предупреждает он.
— Я ограничусь теми, кого вы можете найти в пределах этой армии. Записывайте. Гвардии капитан Николаев Серов, 2-й ГИАП. Старший лейтенант Лавров Константин, 414-й стрелковый полк. Впрочем, не знаю, жив он или нет. Но два дня назад я с ним разговаривал.
Я задумываюсь. Стоит ли впутывать сюда Ольгу? Лейтенант ждет и нетерпеливо торопит меня:
— Кто третий?
— Военврач третьего ранга Колышкина Ольга. ГБА 5-го воздушного корпуса.
Лицо лейтенанта судорожно дергается, он бросает карандаш и закуривает.
— Допустим, они подтвердят ваши слова. Но это не все. Вы упомянули 414-й стрелковый полк. Как вы, летчик, в нем оказались?
— Меня сбили, когда я возвращался из разведки. Я сел на вынужденную посадку в расположении этого полка и ночевал у них.
— И весь вечер сеяли там пораженческие настроения и прославляли немцев.
— Вы в своем уме, лейтенант?
— Выбирайте выражения, Злобин! Будете отрицать, что вы дали высокую оценку боевому мастерству штандартенфюрера Йозефа Кребса?
— Вот оно что! А вы, лейтенант, знаете, кто такие “Нибелунги”?
— Зачем мне это знать?
— А если не знаете, то помалкивайте. Это эскадра немецких асов, мастеров воздушного боя. У каждого на счету не менее десяти сбитых самолетов. В прошлом году они в дым разбили элитный английский полк. То, что я говорил о Кребсе, может повторить любой летчик нашей дивизии: от моего ведомого до комдива, генерал-майора Строева. Вы всех их обвините в прославлении врага? Мы признаем высокое мастерство “Нибелунгов” как летчиков, тем не менее мы с ними деремся и бьем их. Что касается Кребса, то сбил его непосредственно я. Так что я имею полное право говорить о том, что он был выдающийся летчик. Что вы там строчите?
Карандаш в пальцах лейтенанта быстро летает по листку бумаги.
— Стенографирую ваши показания. Хорошо. Здесь более или менее ясно. А как расценивать ваш призыв к дальнейшему отступлению?
Видимо, лицо мое выражает такое искреннее недоумение, что лейтенант от души смеется. Вытерев выступившие слезы платочком, он говорит:
— Вы там пели много разных песенок. Так вот, в одной из них были такие слова…
Он раскрывает папку, находит нужный лист и читает:
— “От границы мы землю вертели назад, было дело сначала. Но обратно ее закрутил наш комбат, оттолкнувшись ногой от Урала”. Что скажете?
В его карих глазах столько торжествующего идиотизма, что я теряюсь. Хорошо иметь дело с умным врагом, вроде Йозефа Кребса. Но иметь дело с дураком! Хотя нет. Этот лейтенант далеко не дурак. Я закуриваю.
— Слушайте, лейтенант, мне интересно: кто из нас двоих больший идиот, а кто только притворяется? Где вы здесь увидели призыв к дальнейшему отступлению? Вся песня говорит как раз о наступлении, о неминуемом наступлении. “Нынче по небу солнце нормально идет, потому что мы рвемся на запад!” Это разве не оттуда?
— Допустим. Но в первых-то строчках вы призываете отступать до Урала, чтобы от него оттолкнуться ногой.
Я вздыхаю. Пусти ворону в Париж, она и там на помойку сядет.
— А почему вы не хотите расценить эту строчку более широко, чем просто отступление до определенного географического рубежа? Что такое Урал? Это зона, где сосредоточена наша оборонная промышленность. Комбат из песни олицетворяет собой всю Красную Армию. Он отталкивается от Урала не как от Уральских гор, а как от всей нашей оборонной мощи… Что вы там записываете?
— Ох и хитер же ты, Злобин! Но нас не перехитришь! Хорошо. Оставим пока эту тему.
Лейтенант листает папку. Молчание затягивается. Вопрос звучит неожиданно, как выстрел:
— Когда и при каких обстоятельствах вас завербовал гражданин Колышкин Иван Тимофеевич?
— Завербовал? — От неожиданности у меня перехватывает дыхание.
— Да, завербовал. Или вы не знали, что Колышкин — агент абвера?
— Вы отдаете себе отчет в том, что вы говорите, лейтенант? Если бы генерал Колышкин не погиб геройской смертью, на глазах всей дивизии, вы бы ответили ему за свои слова. Колышкин, командир штурмовой авиадивизии, Герой Советского Союза, герой Испании — агент абвера!
— Вот-вот! — словно не замечая моего возмущения, цедит сквозь зубы лейтенант. — Именно в Испании он и стал агентом абвера, а если бы он не погиб геройской, как вы говорите, смертью, он сейчас тоже сидел бы передо мной.
Что это? Фарс или трагедия? У меня темнеет в глазах. Словно заметив мое состояние, лейтенант быстро спрашивает:
— Вы летали к нему в Гродзянку в июле месяце. С какой целью? Какие сведения вы ему передали?
— У вас, лейтенант, дикие представления о режиме поведения летчика в прифронтовой полосе. Вы думаете, что любой летчик в любое время может сесть в свой самолет и слетать куда ему вздумается? Как бы не так! Я летал в Гродзянку по приказу своего командира, и об этом есть запись в журнале боевых заданий. А сведения, как вы изволили выразиться, представляли собой планы взаимодействия нашего полка с дивизией Колышкина.
— И в эти планы вы вложили и свою информацию!
— Каким образом? Пакет был опечатан. Да и Колышкин его даже в руки не брал, а сразу приказал отдать его начальнику штаба.
— Колышкин — опытный враг. Да и вы, Злобин, я вижу, считаете себя крепким орешком. Но не забывайте, вы в Смерше! Здесь и не такие орешки раскалывают! Нам известны все ваши приемы. Однако вернемся к факту вашей вербовки. При каких обстоятельствах она произошла?
— Вы хотите, чтобы я начал сейчас наговаривать на себя и на покойника? Не добьетесь. Никакой вербовки не было и быть не могло. Если на то пошло, я и общался-то с генералом Колышкиным за все время не больше часа в общей сложности.
— А больше и не нужно было. — Глаза лейтенанта буравят меня как сверла. — Ни к чему резиденту подолгу общаться с рядовым агентом. Все задания вы получали и информацию для абвера передавали через третье лицо. Вы сами упомянули здесь, в этом кабинете, его имя.
Лейтенант берет лист бумаги, на котором он несколько минут назад делал записи, и смотрит на меня, победно улыбаясь.
— Колышкина Ольга Ивановна, военврач третьего ранга.
Интересно, табурет привинчен к полу или нет? Скорее всего нет. Это помещение не было изначально предназначено для допросов. Пусть со мной делают что угодно, после того как я убью этого следователя и уничтожу документы. Мне все равно, я свое дело здесь сделал. Но Ольгу я им не отдам. Чуть привстаю и подтягиваю табурет ногой. Так и есть, он не привинчен…
Сзади открывается дверь, лейтенант вскакивает и вытягивается “смирно”.
— Товарищ корпусной комиссар! Следователь…
Вошедший останавливает его жестом и неслышно подходит к столу. Это невысокий, широкоплечий человек, абсолютно седой. Он поворачивается в профиль, и я вижу, что он сильно сутулый, почти горбатый. Черты лица жесткие, глаза посажены глубоко и смотрят недобро. Он поворачивается ко мне, и я невольно встаю. На малиновых петлицах горят три рубиновых ромба. Комиссар берет со стола папку и быстро ее пролистывает. Его колючие глаза снова изучают меня с явным неодобрением.
— Паникер, значит? Да еще и агент абвера!
Он делает несколько шагов по кабинету своей кошачьей походкой и опять останавливается напротив меня.
— Надо же, как умело маскируются враги! Три ордена, двадцать девять сбитых самолетов и при этом прославляет мощь врага и сеет пораженческие настроения. Такое надо суметь разглядеть! Молодец! — поворачивается он к лейтенанту. — Что бы мы делали без таких, как вы?
Он снова заглядывает в папку.
— Ах, Колышкин, Колышкин! Даже меня объехать сумел! Я с ним за два дня до его гибели разговаривал и ни черта не смог понять, какой матерый враг под личиной героя скрывался. Жаль, погиб! Мы бы его раскрутили. Впрочем, не все потеряно. Он-то погиб, а дочь жива. Она должна многое знать. Сегодня же арестуйте и допросите, лично!
— Товарищ корпусной комиссар, я бы не хотел…
— Нет, нет! Никаких возражений! Вы эту семейку разоблачили, вы и ведите дело до конца. И никому не доверяйте ее арест. Только лично! А то получится, как с этим агентом, передоверите кому-нибудь, а ее приведут к вам вооруженную. Этот-то не сориентировался, а она вам сразу — пулю в лоб! Я такого ценного сотрудника терять не желаю. Ведь, кроме вас, никто не смог разглядеть в этом летчике вражеского агента. Подумать только! Еще вчера я Строеву согласовывал представление на этого капитана к званию Героя, а он, оказывается, — агент абвера! Вы знаете, что он сделал? Обнаружил с напарником группу Гудериана со всеми ее тылами, а на обратном пути нарвался на “Мессершмитов”. Так он один против десяти остался, чтобы напарник смог данные разведки доставить. Сам при этом трех сбил! Вот это, я понимаю, маскировка!
Лейтенант стоит бледный как полотно, а я уже начинаю понимать, куда клонит комиссар. Неожиданно тот говорит:
— Вы, товарищ гвардии капитан, пока погуляйте. Мне вашему следователю ЦУ дать надо.
Не говоря ни слова, я выхожу в “предбанник”. Там сидят все те же три солдата и старшина. Старшина недоуменно смотрит на меня, а я спрашиваю его с самым невинным видом:
— Старшина, а где здесь у вас нужник?
— Как выйдете во двор, товарищ гвардии капитан, направо, в конце здания.
Он уже понял, в чем дело. Я выхожу во двор, но голос, доносящийся из окна, заставляет меня остановиться и забыть о первоначальном намерении.
— Мерзавец! Дрянь! Неужели эти три года тебя ничему не научили? — гремит разъяренный комиссарский баритон.
В ответ слышится какое-то невразумительное бормотание.
— Что?! — вновь гремит комиссар. — Ты меня-то за дурака не держи! Можно подумать, я не знаю, из-за чего ты на Злобина дело завел. Жаба тебя ест! Девушка твоя к нему ушла, и правильно сделала. Ты сам в этом виноват.
Опять что-то бормочет лейтенант.
— Не лги! — гремит комиссар. — Ты никогда ее не любил! Такие, как ты, любить не могут, они могут только пользоваться. Почему нас, чекистов, ненавидят и боятся? Да из-за такого дерьма, как ты! Все, что мы с Феликсом Эдмундовичем создавали, вы все изгадили, все опозорили! Слава богу, прикрыли мы ежовскую лавочку! Сейчас война, кадры понадобились. Посчитали мы, что вы поняли, а вы ни хрена не поняли! Вы подумали: справедливость восторжествовала. Это вы-то, которые ее годами попирали! Глаза бы мои на тебя не глядели! Но приходится смотреть: таких, как ты, у меня здесь пятнадцать человек. Но запомни, пока комиссар Лучков жив, он все видит и все знает! Я лично все ваши дела курирую, ни одно мимо не проскочит. И запомни вот еще что. Еще раз узнаю, что ты за старое взялся, расстреляю без суда и следствия, как истинного врага народа! Прочь с глаз моих! Старшина! Позови капитана Злобина!
Я возвращаюсь в “предбанник”, не говоря ни слова, забираю со стола свой пистолет и вхожу в кабинет.
— Ну а теперь я с тобой буду беседовать, гвардии капитан Злобин! — говорит комиссар и кричит в “предбанник”: — Закрыть двери и никого сюда не впускать!
Он подходит к дивану в дальнем углу кабинета.
— Присаживайся, покурим. — Он протягивает мне пачку. “Кэмел”!
— Кури, кури! Никогда не курил их, что ли? Не знаю, как у тебя, а у меня от “Казбека” и “Беломора” горло дерет. Спасибо союзникам, выручают!
Я уже все понял, но догадка настолько невероятная, что не нахожу слов.
— Ну что, попался? — смеется комиссар. — А ведь тебя предупреждали: следи за тем, что говоришь. Ты, правда, не говорил, ты пел, но какого лешего тебя на Высоцкого потянуло? Он же совсем в другое время свои стихи сочинял! Надо же: “Оттолкнувшись ногой от Урала!” Скажи спасибо, что таких ретивых, как этот Женя, мы еще три года назад укоротили. Кого в лагеря, кого еще подальше загнали. А то они бы тебе не дали до выполнения своего задания здесь дотянуть.
— Извините, как к вам обращаться? — спрашиваю я.
— Зови меня Василий Петрович.
— Василий Петрович, вы давно здесь?
— Я же сказал: четвертый год.
— И много сделали?
— Достаточно. Ежовщину придушили. Таких вот кадров, как этот тип, — поганой метлой. Сейчас, к сожалению, выпустить их пришлось, но силу былую они уже не наберут. Берию мы уже полтора года как зажали. Он сейчас на Колыме лагерем командует, самое ему место. Мехлиса отправили политакадемией руководить. Буденный — главком кавалерии. Климент Ефремович курсами переподготовки старшего комсостава заведует. Жаль, не успели вовремя резню в армейских кадрах предотвратить. Но и это немало.
— А Сталин?
— Что Сталин? Пусть руководит, он это хорошо умеет. Главное, убрали тех, кто с ним спорить боялся и веру в собственную непогрешимость в нем раздувал, а сам этим умело пользовался. А с Жуковым, Шапошниковым, Василевским и другими он свой амбиции не разовьет. Вон даже Тимошенко встряхнулся. Хоть Киев и сдал, а жару немцам дает, грамотно воюет.
— Ну, и когда вы — назад?
— А Время его знает! Сам видишь, чем заниматься приходится. Как их без присмотра оставить? Ты скажи спасибо, что Федоров успел до меня дозвониться. Я хотел сегодня в Москву съездить. Узнал, что ты у Седельникова, все бросил и — сюда. По-моему, я вовремя успел?
— Вовремя. Еще полминуты, и я бы его табуреткой — по черепу!
— И правильно бы сделал! Горбатого могила исправит.
— А много здесь таких, как мы?
— Достаточно. Кто уже делает свое дело, кто только готовится. А кто, как ты, уже свое сделал. Но, я вижу, тебя что-то гложет. Выкладывай.
— Понимаете, Василий Петрович, если сейчас настоящий Злобин сюда вернется, он в первом же бою не только сам погибнет, но и всю эскадрилью угробит.
— Вот ты о чем. И какой же вывод?
Я вздыхаю. Нелегко сказать это, но надо.
— Значит, мне здесь надо оставаться до конца. Или до конца войны, или до своего собственного.
— Вот и хорошо, что ты сам к этому пришел. А я все время думал, как тебе это сказать?
— Не надо ничего говорить. Я уже все решил, еще вчера.
Василий Петрович прищуривается.
— А может быть, у тебя еще один весомый аргумент есть не торопиться с возвращением?
Я вздыхаю и молчу. Комиссар тоже вздыхает.
— Неосмотрительно, Андрей, неосмотрительно. У таких, как мы, все дорогое должно быть не здесь, а там. Нельзя себя здесь приковывать ничем, кроме своего долга.
Он снова закуривает и продолжает:
— Но и осуждать тебя нельзя. Все мы люди, и ничто человеческое нам не чуждо. А здесь в особенности. Как еще остаться в такой обстановке человеком, когда кругом такое творится?
Он снова замолкает, потом тихо спрашивает:
— Ну а как все-таки думаешь из этой ситуации выкручиваться?
— Не знаю, пока не знаю, — качаю я головой.
— Ладно, раз решил, оставайся. А там Время покажет, Время рассудит. Что ж, Андрей, будем расставаться.
— Встретимся еще?
— Маловероятно. Разные у нас уровни, да и дела разные. Что у нас общего, кроме победы? Ты в чистом небе летаешь, а я с грязью разгребаюсь. Но я подскажу тебе одного человека, можешь с ним при случае поговорить, посоветоваться. Он, правда, не знает, кто ты такой, но можешь говорить с ним открытым текстом — один на один, разумеется. Полковник Михайлов, знаешь такого?
— Командир “медведей”!
— Он самый. Его задание впереди. В январе его назначат командиром новой дивизии. Его дивизия Севастополь защищать будет.
— Последний вопрос, Василий Петрович. Когда, по вашим расчетам, война кончится?
— Трудно сказать, Андрей. Это все-таки война. Здесь слишком много факторов действует. Удастся мятеж против Гитлера или нет? Когда союзники откроют второй фронт и где? Везде наши люди работают, но какой результат будет?
— Понятно.
— Ну, раз понятно, то по коням! Старшина! Капитана доставить в его часть незамедлительно!
Глава 21
Кто-то высмотрел плод, что не спел, не спел,
Потрусили за ствол, он упал, упал…
В.Высоцкий
Итак, решение принято и “согласовано”. Я остаюсь здесь, в 1941 году. Буду воевать дальше, не перекладывая эту тяжесть на другие плечи.
Три дня подряд летаем на прикрытие переднего края. Гудериан перегруппировал свои дивизии, и сейчас бои идут на линии Хислваичи — Остер. Удар наносится через Починок опять-таки на Ельню. Далась она этому Гудериану!
На земле идут тяжелые бои, и мы делаем все, чтобы облегчить задачу нашим бойцам: отгоняем бомбардировщики, сопровождаем штурмовики и пикировщики. Очевидного господства в воздухе нет ни у нас, ни у немцев. Количественно они нас превосходят, но качественное превосходство, несомненно, за нами. Кроме “Нибелунгов” никто не смеет вступать с нами в бой, не имея двойного или тройного перевеса. Но и “нибелунгам” приходится туго. Мы применяем волковские тактические разработки и, как правило, ставим немцев в безвыходное положение. Им ничего не остается, кроме как нести потери или покидать поле боя. За три дня увеличиваю свой счет еще на двух, в том числе на одного “Нибелунга”.
К концу этого третьего дня из низин и речных пойм поднимается копившийся там весь день туман. Пятый боевой вылет срывается. И тогда я, договорившись с Лосевым, иду наконец в Озерки.
Ольга на этот раз устроилась неплохо: в отдельной хате. Хозяин с двумя сыновьями воюет, а хозяйка работает в Починке, на станции. Операционная — в соседней избе. Гучкин там и живет. Я попал удачно. Андрей Иванович только что протопил баньку, и мы с Гучкиным, а потом и Ольга с медсестрами как следует попарились.
Ольга сидит на кровати, завернувшись в простыню и свесив ноги в сапожках.
— Ну, рассказывай про свои подвиги.
— Какие еще подвиги?
— А как ты один против десяти дрался.
— Кто тебе такую ерунду сказал? Я что, по-твоему, самоубийца?
— Не умеешь ты врать, Андрюша! Вон, гляди.
Она показывает мне армейскую газету. Там на развороте — моя фотография и статья, где в восторженных тонах описывается бой одного “Яка” с десятком “Мессершмитов”. Бегло просматриваю статью, замечаю кучу неточностей и нелепостей, неизбежных, когда человек с чужих слов описывает то, о чем не имеет ни малейшего представления. Заключительное утверждение: “Так наши соколы бьют хваленых фашистских асов: не числом, а умением!” вызывает у меня усмешку.
— Смеешься! А я ревела, когда это читала. Как ты вывернулся из такой переделки?
— Если честно, то сам не знаю.
— А зачем полез один против десяти?
— Так надо было, Оля.
— Так надо! А обо мне ты подумал в этот момент?
— Если честно, то нет.
— Ну и как тебя называть после этого? Герой! Вон вся газета от моих слез раскисла. Я как увижу ее, так реву. Ты же обещал мне, что не будешь на рожон лезть. А сам…
Глаза Ольги наполняются слезами, она встает и прячет лицо у меня на груди.
— Оленька, ты прости меня, но так было надо.
— Да что ты слушаешь дуру бабу, — шепчет она сквозь слезы. — Мы бы рады вас к своим юбкам привязать и не отпускать никуда. Это моя бабья натура тебя ругает. А ты не обращай внимания, воюй, как воюешь. Я же знаю, ты не можешь иначе. И папка мой таким же был. Ну что ты меня все по головке да по спинке гладишь! Будто не знаешь, что я совсем другого от тебя жду.
Простыня сваливается с ее плеч на пол, и я подхватываю Олю на руки.
За окном — предрассветные сумерки. Голова Оли лежит на моем плече, и она тихо дышит мне в шею. Правую ногу она закинула на меня, со стороны можно подумать, что она спит. Но я знаю, что это не так. Слишком невесомо лежит ее рука у меня на груди. Я раздумываю, стоит ли рассказать ей о моей встрече с Седельниковым? Чем дальше думаю об этом, тем тверже решаю: нет. Не хочу омрачать ее настроение любым упоминанием этой “личности”. Я помню, как Оля вспоминала о своих встречах с ним, и не хочу, чтобы на эту ночь легла хоть малейшая тень подобных воспоминаний.
— Ты хочешь мне что-то сказать? — шепчет она.
— Хотел, но раздумал. Не стоит сейчас об этом говорить.
— О чем же все-таки? Может быть, тебя удивило, как я вела себя этой ночью?
— Нет, что ты! Это было прекрасно, но неудивительно.
— Почему? Я сама себе удивлялась.
— Когда любишь, стараешься доставить любимому как можно больше радости. Что же в этом удивительного?
— Тогда о чем ты думал?
— Понимаешь, мы с тобой живем уже четыре месяца, и до сих пор нет никаких последствий, — нахожу я тему.
— Вот ты о чем! Должна тебя разочаровать. Последствия уже есть.
— Серьезно?
Приподнимаюсь и смотрю в ее глаза. По-моему, она не шутит.
— Что, — спрашивает она, — тебя это огорчает?
Я целую ее глаза, щеки, нос, уши и замираю, целуя ее губы.
— Отнюдь, — говорю я, оторвавшись от любимой. — Только есть два момента. Первый: нам пора узаконить свои отношения, то есть расписаться.
— Ну, это не главное. Главное, где это сделать?
— Действительно. Починок непрерывно бомбят, вряд ли загс уцелел и действует. Вот что… Я договорюсь с командиром, возьму “У-2”, и мы с тобой слетаем в Смоленск.
— Когда?
Я прикидываю. Вчера Лосев говорил, что в Починок прибывает и будет там разгружаться танковый корпус. Наша задача — прикрыть эту разгрузку с воздуха. Это дня на два, на три, никак не меньше.
— Через три дня. И сразу сыграем свадьбу. Ты оденешься по-граждански. Платье у тебя есть, а туфли твои я сохранил.
— Хорошо. А что второе?
— А второе: тебе больше нельзя оставаться на фронте.
— А вот это вне твоей компетенции. Буду служить, сколько смогу. По крайней мере, месяца три-четыре продержусь.
— А дальше?
— Дальше Гучкин заметит. А как заметит, дня не даст здесь остаться. Демобилизует, — вздыхает Оля.
— Да я прямо сейчас к нему пойду и все расскажу.
— Только посмей! Учти, если ты это сделаешь, свадьбе не бывать!
— Хорошо, договорились. Я думаю, ты и сама не глупая, тем более что ты — врач. Вряд ли ты будешь без нужды рисковать здоровьем и жизнью ребенка. Только обещай мне одно.
— Что?
— Если со мной что случится…
— Не говорит так! — прерывает меня Оля.
— Если со мной что случится, — повторяю я и поясняю: — Идет война, а я не в летном училище курсантов готовлю. Так вот, ты должна будешь выполнить волю отца: сын должен стать летчиком.
— А дочь выйти за летчика замуж! — смеется Оля. — Это-то я тебе обещаю. Но с тобой ничего не должно случиться, пока я жива. Понял? Я на тебя зарок положила.
— Как это?
— А так. Ты что, не знал, что я — ведьма?
— Хорошо, ведьма моя, согласен. Мы будем жить долго и умрем в один день.
— Вот и славно, — мурлычет Оля и обнимает меня. Провожая меня, она спрашивает:
— Значит, свадьба — через три дня?
— Да, готовься. Прилечу сразу после обеда. Сяду вон на том поле.
— Надо платье приготовить. Где свадьбу справлять будем?
— Ясное дело, у нас. Прямо с самолета — за свадебный стол.
— Надо девчонок и Гучкина предупредить.
— Это уже твоя забота. До свидания.
— До свадьбы! — смеется Оля.
Я иду по дороге к аэродрому, а она стоит на крыльце и смотрит вслед. Чувствую этот взгляд на своей спине, но не оборачиваюсь. Не люблю на земле оборачиваться, плохая это для меня примета.
Задача нашей дивизии сформулирована предельно просто. Обеспечить безопасную разгрузку танкового корпуса на станции Починок. Лосев от себя добавляет:
— На голову танкистам не должна упасть ни одна бомба. Как это сделать, думайте.
Мы встречаем “Юнкерсы” на дальних подступах. Одна эскадрилья сразу связывает боем прикрытие, а “Юнкерсов” успевают перехватить две или три другие. Когда немцев слишком много, Строев экстренно поднимает “тигров” или “медведей”. Или нас, когда немцев обнаруживают другие.
Работать в таком режиме архитрудно, приходится делать по шесть, а то и по семь вылетов в день. Хорошо еще, что не каждый вылет заканчивается боем. Но мы не жалуемся, терпим. Знаем, что такую нагрузку надо выдержать всего три дня. А это все-таки по силам даже молодым летчикам.
В перерывах между вылетами договариваюсь с Лосевым по поводу полета в Смоленск на “У-2”. Узнав, в чем дело, командир тут же записывает на 19 октября в журнал боевых заданий: “Спецполет “У-2” по маршруту: база — Озерки — Смоленск — база”.
— Ради такого дела я тебе даже прикрытие выделю. А что? Вдруг тебя с супругой “мессеры” атакуют. Что будешь делать? Николаев! Прикроешь “У-2” со Злобиным и Ольгой, когда они из загса к нам полетят?
— С радостью! — смеется Сергей.
Задачу свою дивизия выполнила довольно успешно. За три дня работы в район станции сумели прорваться не более двух-трех десятков “Юнкерсов”. Утром 19 октября “медведи” отразили последний налет на Починок. Поднявшись на патрулирование в 10.30, наша эскадрилья проходит над станцией. Там пусто. Последние танки и тылы корпуса уже ушли в район сосредоточения. Значит, конец нашей напряженной работе.
Чтобы не жечь зря бензин, мы пару раз шуганули группы “Мессершмитов”, которые, впрочем, и сами не горели большим желанием связываться с нами. Тем не менее Сергей оставляет одного из них удобрять смоленскую землю.
Приземлившись и зарулив на стоянку, я говорю Крошкину:
— Подготовь к вылету “У-2”, а потом займись столом. Надо, чтобы гости остались довольны. У меня под нарами десяток банок тушенки, задействуй их тоже.
Иван молчит и смотрит на меня как-то угрюмо. Но мне некогда разбираться в причинах его плохого настроения. Я спешу в штаб. Там тоже какая-то унылая атмосфера. Ясное дело, все вымотались за эти дни. Ничего, к вечеру настроение поднимется. Докладываю о результатах вылета и спрашиваю:
— Разрешите лететь в Озерки и Смоленск, товарищ гвардии полковник?
Лосев, не поднимая головы от карты, тихо отвечает мне каким-то бесцветным голосом:
— Не надо лететь в Озерки, капитан.
До меня не сразу доходит смысл слов.
— А в чем дело? Планы изменились?
Федоров говорит, глядя в окно:
— Никто тебя там уже не ждет, Андрей. Нет там Ольги Колышкиной.
— А куда она делась? Гучкин!
Мне приходит в голову мысль, что Гучкин, узнав каким-то образом об Ольгиной беременности, отправил ее в тыл.
— И Гучкина там нет, — таким же тоном, не меняя позы, говорит Федоров.
— Куда же они все подевались?
— Погибли.
— То есть как?
Я все еще ничего не могу понять, точнее, не хочу поверить.
— Бомба, — нехотя говорит Лосев. — Прямое попадание, прямо в операционную.
У меня темнеет в глазах. Сделав два быстрых шага, подхожу к столу и опираюсь на него сжатыми кулаками.
— Когда? — только и могу выдавить я сквозь стиснутые зубы.
— Сегодня утром, — отвечает Жучков. — Когда “медведи” отбивали последний налет на Починок, “Юнкерсы”, удирая, сбросили груз на Озерки.
Резким ударом кулака о край стола в кровь разбиваю себе костяшки пальцев.
— За что?! За что это?! Почему не меня, почему ее? Ведь это я каждый день со смертью играю и других гроблю. А она всю войну людей от смерти спасает. Почему так? Где же справедливость?!
Федоров быстро подает мне кружку, и я залпом выпиваю водку, как воду. А он, обняв меня за плечи, говорит:
— Не надо так, Андрей. Война не разбирает, кого когда скосить. Успокойся, насколько сможешь, и иди туда. Попрощайся с ней и отдай последний долг. — Помолчав, он добавляет: — Хотя с кем там прощаться, если прямое попадание.
Не говоря ни слова, я выхожу из штаба и на автопилоте направляюсь в Озерки. Сергей догоняет меня.
— Андрей! Я с тобой.
Я молчу. Перед глазами все плывет, а в мозгу стучит одна мысль: “За что? Почему так? Почему именно сегодня, в день нашей свадьбы?” Я был готов ко всему, но только не к этому. Что мне теперь делать в этом времени? Ради чего я должен в нем оставаться?
Не помню, как мы дошли до Озерков. Тягостное зрелище предстает перед нами.
На месте операционной — большая воронка. “Пятисотка”, — машинально определяю я. Воронка больше чем наполовину засыпана землей. Вокруг нее с лопатами трудятся Андрей Иванович и шесть санитаров.
— Что делаете, бойцы? — спрашивает Сергей.
— Братскую могилу, товарищ гвардии капитан, — отвечает один из санитаров.
— Она — там? — спрашиваю я, снимая шлемофон.
Андрей Иванович втыкает лопату в землю и подходит ко мне. Положив мне руки на плечи, он тихо говорит:
— Никого там нет, тезка. Нечего туда было положить, но должна у человека в конце пути быть могила. Пусть хотя бы и такая.
Я не выдерживаю и, обняв старого солдата, как отца, припадаю лицом к его груди. Он похлопывает меня по спине и бормочет:
— Не надо, Андрюша, не надо. Ты — солдат, а солдату это не к лицу.
Но я чувствую, как его слезы орошают мой затылок. Сергей берется за оставленную Андреем Ивановичем лопату. Я подхожу и бросаю в воронку горсть земли.
Андрей Иванович рассказывает:
— Все они здесь: и Оленька, и Костя, и другие хирурги, и медсестры, и раненые. И я был бы здесь, да когда “Юнкерсы” загудели, она спохватилась. “Андрей Иванович, — говорит, — найди, пожалуйста, утюг. Скоро Андрей прилетит, а у меня платье только-только из вещмешка. Погладить надо”. Я только вышел, до ее хаты дошел, а сзади как ухнет! Меня на землю швырнуло, оглушило. Когда в себя пришел, смотрю, а здесь только воронка дымится.
Сергей идет в хату и приносит белое платье, в котором Ольга была с нами в ресторане в день сдачи последнего экзамена.
— Вот все, что нам от нее осталось, — просто говорит он.
Я целую край платья, как знамя, и Сергей укладывает его в могилу.
Когда над бывшей воронкой вырастает могильный холмик, Андрей Иванович устанавливает на нем столбик с дощечкой. На дощечке выжжена звезда, а под ней — четырнадцать фамилий. Колышкина Ольга — третья, после полковника Веселова и Гучкина.
Я оглядываюсь. Полтонны тротила разнесли и разбросали вокруг полтора десятка человек, в том числе и балагура-добряка Гучкина, и мою Ольгу, и нашего, так и не увидевшего свет ребенка.
Андрей Иванович приносит фляжку со спиртом, кружки, и мы поминаем погибших. Долго сижу у могилы. Внутри меня все молчит, там пусто. Я ловлю себя на том, что в шелесте опавшей листвы, в шорохе капель дождя пытаюсь услышать ее голос. Ведь в могиле ее нет. Она — вокруг, она — везде. Я никак не могу смириться с мыслью, что больше никогда не увижу и не услышу ее.
Сергей с Андреем Ивановичем под руки уводят меня с этого места. Я все время оглядываюсь, а в голове стучит один и тот же вопрос: “Почему? Почему я тогда не обернулся?”
Глава 22
Revenge his foul and most unnatural murder.
W. Shakespeare
Отомсти за гнусное и подлое убийство.
В.Щекспир (англ.).
Никто не пытается говорить мне слов утешения и сочувствия. И я благодарен ребятам за это. Один только раз я заговорил с Сергеем об Ольге. Сказал ему, что она ждала ребенка. Он только зубами скрипнул.
Я все так же вожу эскадрилью на задания. Точнее, это мне только кажется, что так же. В перерывах между полетами и по вечерам ощущаю на себе недоуменные взгляды ребят. Вроде все в порядке: боевой счет эскадрильи растет, задания она выполняет. Но я начинаю понимать, что ребятам становится страшно летать со мной.
Все идет нормально, пока мы имеем дело с “Мёссершмитами”. Но стоит мне увидеть характерные ромбические крылья “Ю-88”, я сразу забываю обо всем. Мне начинает казаться, что именно в этой машине сидит тот самый Курт, Ганс или Фриц, который, удирая, на ходу убил Ольгу. Я уже не комэск. Багровая ярость застилает мне глаза, и я иду на “Юнкере” в лоб, напролом, невзирая на опасность. Настигаю и бью его. Стараюсь бить в упор, по пилотской и штурманской кабинам. Меня ведет одна мысль: “Карать! Карать любой ценой!” Кровь Ольги и нашего с ней ребенка застилает мне взор, и я не вижу ни атакующих меня “мессеров”, ни пулеметных трасс. Хорошо еще, что эскадрилья идет за мной.
Когда этот “Юнкере” падает, я замечаю другого, и вцепляюсь в него мертвой хваткой, и бью, пока он тоже не упадет. А эскадрилья идет за мной. Она не может не идти.
Боевой счет растет, задания выполняются, но Андрей Злобин из комэска превратился в мстителя и сделал вторую эскадрилью заложником своей мести. Сергей несколько раз порывается поговорить со мной, но, внимательно посмотрев на меня, отказывается от своего намерения.
А до меня начинает доходить, что я не просто мщу. Я сам ищу смерти. Я зову ее, но она не приходит. Мне нечего больше делать в этом мире, мире, где нет ее, единственной, кто меня в нем удерживал. Свое основное предназначение я выполнил, что же еще? Воевать вот так, до конца войны? Сколько еще лет?
Но ведь я летаю не один. Со мной моя эскадрилья, а они своей смерти не ищут, скорее наоборот. Нет, так нельзя! Каждый вечер, когда я думаю об этом, даю себе слово, что завтра ставлю точку и в бою буду держать себя в руках. Но все эти намерения куда-то пропадают при виде первого же “Юнкерса”. Пять “Юнкерсов” я сбил за три дня, но мне все кажется, что убийца Ольги жив-здоров и смеется над незадачливым “сохатым” номер 17.
На пятый день в нашу избу приходит Федоров.
— Андрей, пойдем прогуляемся, — зовет он меня.
Нехотя поднимаюсь с нар. Голос Федорова грубо заглушил голос Ольги, которая мне сейчас говорила о чем-то очень важном. Я не успел разобрать о чем.
Мы долго, до самого аэродрома, идем молча. Я уже наверняка знаю, о чем будет говорить со мной комиссар, не могу только понять, почему он затягивает начало разговора. Слов не находит, что ли? На него это не похоже. Комиссар начинает говорить, когда мы идем уже вдоль строя “Яков”.
— Не нравишься ты мне, Андрей. Ох не нравишься! И не мне одному.
— А ты в этом, Григорьич, не оригинален. Я сам себе не нравлюсь.
— Обнадеживающее начало. Потому я с тобой и разговариваю, прежде чем решение принять.
— И какое, если не секрет?
— Да какой уж тут секрет. Отстранить тебя от полетов. Временно.
— Совсем добить хотите?
— Не добить, а спасти. И спасти не только тебя. Ты знаешь, что с тобой люди уже стали бояться на задание вылетать? Даже друг твой закадычный, сорвиголова Николаев.
— Уже пожаловались?
— Плохо ты о них думаешь! Никто ни словом не обмолвился. Но я-то не слепой. И командир у нас не мебелью командует, а людьми. Он тоже все видит. Он-то и предложил отстранить тебя дней на десять.
— Валяйте. Вы начальство, вам и карты в руки.
— Раньше ты так не говорил, — обижается Федоров. — Если мы по каждому летчику, а тем более по комэску будем так легко решения принимать, грош нам как командирам цена! Нам не полком командовать, а кочегаркой в дальнем тыловом гарнизоне. Мы решили, что сначала я должен с тобой поговорить.
Закурив, он снова начинает разговор:
— Вроде бы все нормально. За пять дней эскадрилья сбила семнадцать немцев, из них ты — пять. Но это — арифметика. А есть еще и алгебра. А она в том, что за три дня вы потеряли двух человек. А высшая математика в том, что за последние два дня из-за тебя выполнение заданий трижды оказывалось под угрозой срыва. Не по-волковски ты стал воевать, Андрей.
Я молчу, мне нечего возразить.
— Что молчишь? Не согласен? Возьмем последний вылет. Твоя эскадрилья имела задачу: связать боем истребители сопровождения. А что сделал ты? Провел первую атаку, затем поломал строй, поломал всю картину боя и атаковал “Юнкерсы”. Атаковал в лоб! Знаешь, что бы я сделал на месте твоих мужиков? Бросил бы тебя к едрене матери, раз ты смерти ищешь, и продолжал бы выполнять поставленную задачу. Но ведь они так никогда не сделают! И что самое скверное, ты в этом уверен. Гена Шорохов никогда не оставит своего ведущего. Сергей Николаев никогда не бросит тебя одного, хватит с него и того случая с разведкой. А за ними, да что я говорю “за ними”, за тобой вся эскадрилья пошла. Результат: всем остальным надо было срочно перестраиваться, на ходу, сумбурно, устраивать сумятицу… — Федоров машет рукой. — Хорошо еще, что мы — “сохатые”. А то это была бы та каша. А человека ты потерял потому, что резко, слишком резко, как умеешь только ты да еще человек пять, изменил курс и высоту. А молодой парень так еще не умеет, да и не готов он был к этому. Оторвался, а “мессеры” и рады подарку!
— Слушай, Григорьич, не жми на мозоль. Отстраняй, да и дело с концом!
— Пошел ты знаешь куда! Не знаешь? Вот и я не знаю, куда тебя послать. “Отстраняй”!
Он останавливается возле моего “Яка”, обходит вокруг и качает головой.
— “В этом бою мною “Юнкере” сбит. Я делал с ним что хотел, но тот, который во мне сидит, изрядно мне надоел!” Это он мог бы про тебя сказать. Ты посмотри на свой “Як”! Если тебе на себя наплевать, если людей своих не жалко, то ты хоть его-то пожалей. Ты ему жизнью обязан, а он тебя тоже уже боится. Смотри, сколько заплат за эти дни появилось. Так раньше не было. А сейчас! Что с тобой творится, Андрей?
Я молча смотрю на него. Неужели он не понимает? Да нет, все-то он понимает! Федоров садится на снарядный ящик и увлекает меня за собой.
— Я вижу две причины. Первая. Ты смерти ищешь. Что ж, в своей жизни волен каждый. Я не поп, запретить тебе этого не могу, хотя и поощрять тоже не вправе. Но если тебе белый свет не мил стал, я тебя могу понять. Я сам себя на твое место поставил и понял, что и мне после этого жизнь не в жизнь стала бы. Но я бы так себя не повел. Людей своих я за собой тащить не стал бы. Я бы попросил тебя отвернуться, а сам ушел бы за “Як” и… Впрочем, нет. Это смерть глупая и оставляет неприятный осадок, на истерику похоже. Я бы, как Гастелло, в колонну бензозаправщиков! Уж этот-то маневр эскадрилья моя за мной повторять не станет. Или на таран, лоб в лоб!
Федоров снова замолкает и, выдержав паузу, продолжает:
— Итак, ни один из трех вариантов тебя не устраивает. Значит, я делаю вывод: ты хочешь продолжать воевать и наносить врагу урон. Так?
Я киваю.
— Значит, жизнь тебе не мила, но месть для тебя важнее?
— Одно слово, Григорьич, комиссар! — говорю я. — Все-то ты про нас знаешь, даже больше, чем мы сами. Я бы так емко свое состояние не выразил.
— “И любовь не для нас, верно ведь? Что нужнее сейчас? Ненависть!” — цитирует комиссар Высоцкого. — Только вот, Андрюша, мстить можно и нужно по-разному.
— Это как?
— А так, как ты за Волкова мстил. С умом, талантливо. Результат: “Нибелунг” — на земле, а ты тоже, только в другом качестве. Понятно, Волкова ты любил, но он не был твоей женой, и вместе с ним не погиб твой ребенок. И свет белый не померк, и внутри пусто не стало, и голос его по вечерам не слышался, и руки его тебя по ночам не касались. Только ненависти прибавилось и желания бить, бить и бить. Сейчас у тебя, понятно, все по-другому. Я-то понимаю, а вот Ольга вряд ли тебя понимает. Что смотришь на меня таким чумовым взглядом?
— А почему, Григорьич, ты о ней в настоящем времени говоришь?
— Читать побольше надо. Наукой доказано, что сознание человека умирает через сорок дней после физической смерти тела. Недаром все религии поминают покойника на сороковой день. Так вот, в любом случае она твое поведение никак не одобрила бы. Она знала, что ты ас, что не в твоих правилах избегать опасностей, и никогда не осуждала тебя за это. Но она очень не любила бессмысленной игры с опасностью, когда прут на рожон…
— Григорьич! А это-то ты откуда знаешь?
— Не считай меня за кудесника, я с душами умерших разговаривать не умею и мысли читать тоже. Просто я с ней разговаривал, еще летом.
— Вон оно что.
— Грош бы мне как комиссару была цена, если бы я упустил возможность с женой своего летчика поговорить. — Он вздыхает. — Мы с ней часто разговаривали… Изумительная она женщина! Не будь я вашим комиссаром, отбил бы ее у тебя. Ну, как? Мы договорились?
— О чем?
— О том, что ты нам всем, включая тебя самого, не нравишься. И что такое положение дальше терпеть нельзя.
— Сказать легко, нелегко сделать. Я сам себя казню больше всех, каждый вечер себе разборку устраиваю. А на другой день увижу “Юнкере”, и все. Вот уверен я в том, что летит в нем та сволочь, что эту бомбу на Озерки сбросила. Летит и насмехается надо мной: “Ты думаешь, отомстил? Ошибаешься, “сохатый”, другого ты сбил. А я вот он, живой! И буду жить, пока ты меня не собьешь!” Сколько же мне “Юнкерсов” расстрелять надо?! Григорьич, ты не знаешь, сколько они их в день выпускают?
— Леший его знает, наверное, много. Так что сбивать тебе их, не пересбивать. Но я знаю другое. В то утро над Озерками — это я узнал у “медведей” — прошли три “Юнкерса” 172-й группы люфтваффе. Бортовые номера 134, 139, 141. Я понимаю, что ты не успокоишься, пока не сгорят все трое. Это, конечно, трудно, но я попробую узнать их судьбу.
— Это как же?
— Есть один человек, который для тебя может это организовать.
Федоров протягивает мне пачку, я машинально беру сигарету, прикуриваю и роняю ее на землю. “Кэмел”!
— Понял, о ком я говорю? — Федоров подбирает сигарету и возвращает мне. — Так вот, он просил передать тебе, что ты ему тоже не нравишься. Вы с ним о другом договаривались. А чтобы ты поверил, просил дать тебе закурить из этой пачки. Я, конечно, ни черта не понимаю, что у тебя с ним общего и что для вас означают эти американские сигареты. Но вчера в Смоленске он сам нашел меня и расспрашивал о тебе подробно.
— Спасибо, я понял.
— Что ты понял?
— Все понял. И что корпусной комиссар говорил, и что ты весь вечер мне говорил. Лосеву передай: от полетов меня отстранять не надо. Пусть включает меня на завтра в боевое расписание.
— Ну и слава Перуну! Ты думаешь, ему легко отстранять от боевой работы лучшего аса фронта? Ладно, пойдем до хаты. По пути поговорим о завтрашней работе.
Мы идем назад, и Федоров обрисовывает мне ситуацию.
Битва за Смоленск вступила в новую фазу. Контрудары нашего танкового корпуса приостановили наступление группы Гудериана на Починок и Ельню и заставили его перейти к обороне. Но прорвать эту оборону наш корпус не смог. Сейчас обе стороны подтягивают резервы, накапливают силы. У нас на подходе свежая дивизия тяжелых танков прорыва и два полка реактивных минометов. Но немцы опережают нас на несколько часов. У Гудериана уже есть все, что ему необходимо для нового удара. Но у него возникли осложнения. Хорошо поработали наши партизаны и десантники. К северу и западу от Рославля железные дороги практически уничтожены. В Рославле скопилось огромное количество эшелонов с горючим и боеприпасами. Там как раз то, что требуется Гудериану.
Грунтовые дороги раскисли, машины не успевают, и разгрузка эшелонов производится прямо на станции, на землю. Горючее сливают в местное пристанционное хранилище. А эшелоны все прибывают и прибывают. Восточную и южную ветки десантники намеренно не трогали. Сейчас на станции скопилось бензина и снарядов столько, что, если эту свалку хорошо запалить, Гудериан надолго забудет о наступлении.
— Завтра и начнем. Первыми пойдут “колышки” и “медведи”. Они подавят зенитные батареи. Их там много, но не столько, сколько было в Белыничах. Немцы не предвидели такой ситуации и не успели создать мощной системы ПВО. Правда, “мессеров” там будет с избытком.
Второй заход — наш. Пойдем с “пешками”. Наверху постоянно будет патрулировать эскадрилья “тигров”. Поэтому непосредственное сопровождение выпадает на нас и “медведей”.
Единственное, что немцы успели сделать, это хорошо замаскировали подлинные и соорудили ложные цели. Разведка ясности не внесла, да и времени на это нет, оно сейчас работает на Гудериана. Поэтому бомбить придется все подряд. Здесь одним заходом не обойтись. Надо рассчитывать самое меньшее на пять вылетов.
— Ну как, можно на тебя надеяться? Не подведешь?
— Не подведу, — смеюсь я,